«Моя философия такова: люди, которые причиняют слишком много беспокойства, должны быть взяты под стражу и пущены на мыло». (Тоби. Последние три слова он проорал, стукнув увесистым кулаком по столу.)
Что до Трэш, то ее терракотовая красота говорила сама за себя, что этот пудинг хорош, было ясно и без пробы. Те места, где ее кожа отливала сливовым цветом, она слегка припудривала — и была похожа на греческую вазу, присыпанную костяной муки. Утром, еще не одевшись, она занималась тем, что называла своей Распевкой, вставая при этом на цыпочки и вздымая руки к небу:
Кто самая лучшая?
Кто лучше лучшей?
Кто из самых самая?
Кто из особых особая?
Все вместе: «Ты, Трэш,[117] ты!»
Маленькую болонку в одежке из алого бархата назвали в честь Пиа. Она с удовольствием ходила на задних лапках, и стоило показать ей хлыст, немедленно возбуждалась. Когда же она умерла, то ее, расслабив сфинктеры, со слезами хоронили при луне. Ах, прелестное колдовство темной дамы рыданий![118]
Пытаюсь объяснить Пьеру, что поток сознания состоит из слишком болезненных фрагментов осознанного, связи между которыми подчас весьма слабы, когда свободные ассоциации скачут от одного фрагмента к другому, наподобие квантов. Он не верит, что искусство больше не дневник, а история болезни. В любом случае, «поток сознания» — некорректный термин, ибо он предполагает нечто текущее между берегами. Млечный Путь — это уже точнее. Сознание — это нечто липкое и вязкое. Послушай, Трэш, дорогая моя, прыгни на луну, сверкни черными ляжками! Любовь Пиа поможет тебе, она спасет обе твои прелестные ямочки.
Бедняжка Робин по ночам молчит
И думает, увы, мой разум спит.
На пустынных плато своего одиночества он чувствует, как у него на щеках высыхают холодные морские брызги. Не отрываясь, он вглядывается в глаза бурана, но ничего не видит за медленно падающим снегом.
— Тоби, как только ты начинаешь думать о сиюминутном, художник в тебе уступает место гражданину. Делай свой выбор.
Но я злюсь на себя за то, что попался в сети ненужного спора. Никогда не надо ничего объяснять, достаточно намека.
Брюс сказал:
— Когда мы были моложе, книги даже физически воздействовали на нас. Помню, «Серафита»[119] так разволновала Пьера, что он, задыхаясь, отбросил ее и убежал на улицу, а там стал кататься по траве, как пес, чтобы избавиться от настигшего его видения совершенной любви, соединившей его с сестрой.
Да уж, когда человек молод, нужна трепетная поэзия. Это потом начинаешь понимать, что в любви не меньше костей, чем в рыбе — красота бесстыдна и сладостна или спокойна и скучна, как Пиа:
en pente douce
аи bout portant
glisse glisse chérie pourtant
vers bonheur béchamel[120]
любовь всегда полна сюрпризов
и удручающих капризов.
Поцелуй похож на интервал между двумя математическими точками, на кончик горящей в темноте сигареты. Однажды, когда мы пили обыкновенное земное вино, я попросил Пиа рассказать, как ей с Трэш. Сильно покраснев, она долго молчала, не сводя с меня глаз и в задумчивости морща лоб. А потом сказала:
— Тело Трэш пахнет свадебным тортом.
Глава четвертая
Жизнь с Тоби
Если бы не Тоби, у меня никогда не хватило бы смелости вернуться в шато, а то, что он с небывалым рвением взялся за работу, придало невероятную значительность новому этапу нашей жизни. Он штудировал средневековые записи о нескольких поколениях рода Ногаре, ну а я мало-помалу разбирал документы более позднего времени — записные книжки Сатклиффа, письма от Пиа, от герцогини и вообще все письма, которые он сохранил. Теперь в моем распоряжении оказалась старая студия Пьера, а Тоби оккупировал все три комнаты для гостей — между делом. Итак, подобно парочке вышедших в отставку холостяков, мы выступили единым фронтом против терзаний одиночества. Пару раз по делам, связанным с собственностью Пьера, в Верфель приезжал нотариус, а однажды я видел неподалеку аббата, который не поздоровался со мной и не заглянул в шато. Довольно долго проговорив с одним из старых слуг, он послал спросить, нельзя ли ему посетить усыпальницу, в которой столетиями хоронили его предков. Разрешение он получил незамедлительно и исчез в лесу, а через час-два вновь появился в комнатах слуг, вернул ключи. Наступило лето, и мы стали совершать долгие прогулки по благоуханному пропыленному Провансу.
Великий труд, озаглавленный «Тайна тамплиеров», приближался к завершению; Тоби потратил на него много лет, а если к процессу написания прибавить годы размышлений и штудирования всяческих источников, лет наберется еще больше, и намного. Постепенно став главным делом жизни, «Тайна тамплиеров» могла либо укрепить, либо разрушить репутацию Тоби как историка. А для меня это было странное время. Мы почти не говорили о трагедии Пьера и раз в неделю ездили в Монфаве, чтобы провести несколько тихих часов с Сильвией. Но, главное, мы рано вставали и много гуляли, и меня почти не мучило ощущение сиротства.
Тогда-то Тоби и решил прочитать мне несколько страниц своей книги в соответствующей обстановке — в заброшенной крепости тамплиеров, которая высится над крутым обрывом оврага позади акведука Пон-дю-Гар, бронзового чуда римлян, водопроводной системы, сооруженной наподобие медового пирога и встроенной в крутую скалу над медлительным Гардом, впадающим в Рону. Мы провели ночь в крепости, и бронзовая луна, словно откликаясь на наш зов, поднялась над нами. Романтическая обстановка как нельзя лучше располагала к чтению труда, который должен был превзойти сочинение Гиббона[121] в велеречивости и сладкозвучии — сам автор претендовал на это, правда, когда пребывал в легком подпитии. Органично вписывался в этот антураж и большой костер из терна и дрока, сложенный возле стены внутреннего бастиона. Огненный великан рычал и сверкал на фоне тихого неба, освещая, как днем, мрачные пределы — и выгоняя из щелей учуявших тепло ящериц и змей. Мы расстелили в темном углу одеяла, и, водрузив на нос очки в золотой оправе, Тоби принялся разогревать наш обед и откупорил большую оплетенную бутыль красного верфельского вина, мерцавшего в освещенных луной стаканах, как тускнеющие угольки воспоминаний о полузабытых путешествиях и приключениях нашей юности. В конце концов он уселся на камень и взял в руки толстую рукопись — труд всей своей жизни.
«Даже после шести веков замалчивания это слово будоражит душу — беспокойное и загадочное, оно тревожит память трагедией, в которой все неопределенно и сомнительно. Тамплиеры! В чем их грех? Что стало причиной их неожиданной, почти необъяснимой гибели? Пыль толстым слоем лежит на манускриптах, которые должны были бы дать ответ на эти вопросы, но которые, на самом деле, напускают еще больше тумана чудовищными двусмысленностями и откровенной ложью. Чем дольше изучаешь имеющиеся свидетельства, тем меньше им веришь: разгадка скрыта намеренно, так называемые факты — вранье, сохранившиеся документы предназначены для того, чтобы запутать. Значит, тайна останется тайной? Неужели нам никогда не выйти за рамки не выдерживающих критики домыслов и косвенных доказательств?
По всей Европе и всему Средиземноморью, начиная от северных дождей и туманов и до солнечных апельсиновых рощ Сирии, Португалии, Марокко можно найти печальные реликвии ордена — брошенные крепости и разрушенные замки, которые своей недоброй тишиной, словно все еще хотят убедить нас в том, что в пятницу тринадцатого числа тысяча триста седьмого года случилось нечто неожиданное и трагическое. Один из самых могущественных в мире религиозных орденов был уничтожен в одну ночь, разрушен до основания, разрознен и сожжен на кострах Инквизиции при подстрекательстве слабака папы[122] и преступного французского короля. Из их уст прозвучали фантастические обвинения, которые повергли в растерянность самые светлые умы и самые чистые сердца ордена, а ведь его членов так долго восславляли за благочестие, самоотречение и верность долгу. В те времена тамплиеры представляли собой, используя термины военной науки, передовую боеспособную армию, которой было по силам подчинить себе всю Европу. Более того, если смотреть с политической точки зрения, то тамплиеры были не только рыцарями, но и банкирами, державшими в руках золото королей…