Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он говорил сам с собой:

Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять…

Он произносил эти слова с тоской невосполнимой утраты, нет, более того: в ужасе, что такие звуки могли замолкнуть. А начиная со строки:

А вы, надменные потомки… —

крутой перелом. Яхонтов как бы опоминался. Горе рождало возмущение против тех, из-за кого пушкинские звуки умолкли.

Последний раз я слышал Яхонтова перед самой войной в Клубе МГУ. Он читал только Блока – «Двенадцать» и лирику. Его толкование «Двенадцати» требовало от слушателя напряженного раздумья.

Он читал поэму, время от времени перекатывая папиросу из одного угла губ в другой, как бы от лица одного из «двенадцати», с устремленными в дальнюю даль глазами, не делая сильного упора на стихах-лозунгах («Революционный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг», «Вперед, вперед, Рабочий народ!»), промахивая их, как скорый поезд – полустанки, словно давая понять, что лозунги – это временное, преходящее, что дело не в них и даже не в «двенадцати», а в том космически-огромном и преобразующем, что свершается сейчас в России, а благодаря революционной России и на всей земле, более того – в целой вселенной. По Яхонтову, «двенадцать» не вполне сознают, что происходит вокруг них, не ведают, что они творят, – за них, их руками творит История.

И всю поэму Яхонтов читал на фоне слитного гула от крушения старого мира, который слышался самому Блоку, когда он писал свою поэму. Нет, я совсем не так выразился. Не фоном, а первым планом для Яхонтова была музыка революции, ветер на всем белом свете, ветер с красным флагом, разыгравшаяся вьюга, пылящая пурга, и в этой вьюге мелькали «двенадцать» со своей Катькой.

Для Яхонтова Маяковский был прежде всего лирик, автор «Про это», автор «Разговора на одесском рейде», где Яхонтов создавал полную иллюзию переклички разноголосых пароходных гудков, автор «Мелкой философии на глубоких местах», финал которой Яхонтов читал, глядя тоскующими глазами в пространство и медленно проводя рукою в воздухе мягкую линию:

Я родился,
рос,
кормили соскою, —
жил,
работал,
стал староват…
Вот и жизнь пройдет,
как прошли Азорские
острова.

С горькой и страстной иронией читал Яхонтов строки из «Тамары и Демона»:

Стою,
и злоба взяла меня,
что эту
дикость и выступы
с такой бездарностью
я променял
на славу,
рецензии,
диспуты.
Мне место
не в «Красных нивах»,
а здесь,
и не построчно,
а даром
реветь
стараться в голос во весь,
срывая
струны гитарам.

Яхонтов не гнушался иллюстративным жестом, если он подкреплял интонацию. И с яростной обидой за поэта Яхонтов трижды делал такое движение, как будто он рвет струны, а голос его передавал глуховатый, носовой звук порванных струн.

Читая строки из стихотворения Маяковского «Красавицы»:

Аж на старом
на морже
только фай
да креп-де-шин,
только облако жоржет, —

Яхонтов пробегал руками вдоль тела, рисуя волнистые складки, какими ниспадали платья на «старых моржах».

Такие выразительные руки, как у Яхонтова, я видел потом только у Вертинского.

С молящей задушевностью, которая у Маяковского, как и у Гейне, появляется всегда неожиданно, в гневном, юмористическом или ироническом контексте (а то как бы, упаси бог, не заподозрили в слезливости!), произносил Яхонтов в «Тамаре и Демоне» эти строки:

Любви я заждался,
мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
Попросту.

Крестьянин Есенин и горожанин Маяковский любили животных.

Асеев говорил мне, что Маяковский мог по-детски расплакаться, увидев на улице беспризорную собачонку, и унести ее к себе.

Одна из наибольших удач в исполнительском искусстве Качалова – «Песнь о собаке» Есенина. Одна из наибольших удач в исполнительском искусстве Яхонтова – «Хорошее отношение к лошадям» Маяковского.

Яхонтов с гадливой ненавистью читал эти строки:

… за зевакой зевака,
штаны пришедшие Кузнецким клёшить,
сгрудились,
смех зазвенел и зазвякал:
Лошадь, упала!
Упала лошадь! —
Смеялся Кузнецкий.

Ненависть сменялась горестным участием:

Подошел и вижу —
за каплищей каплища
по морде катится,
прячется в шерсти…

И вдруг на лице Яхонтова засвечивалась знакомая нам подбадривающая улыбка:

Лошадь, не надо.
Лошадь, слушайте —
чего вы думаете, что вы их плоше?
Деточка,
все мы немножко лошади,
каждый из нас по-своему лошадь.

Тут, по словам Есенина, воистину каждый стих лечил душу зверя.

А мажорная концовка стихотворения, которую Яхонтов произносил веско и убежденно, расширяла его рамки, превращала его и в «хорошее отношение к людям»:

… и стоило жить, и работать стоило.

Стихотворение «Еду» Яхонтов читал в радостном темпе перронной суеты отошедшего в манящую даль поезда:

Засвистывай,
трись,
врезайся и режь
сквозь Льежи
и об Брюссели.

И вдруг – мысль о Родине… Лицо у Яхонтова искажено как бы и физической, а не только душевной болью:

Но нож
и Париж,
и Брюссель,
и Льеж
тому,
кто, как я, обрусели.

Тоска по Родине рождает требующую немедленного претворения в жизнь мечту:

Сейчас бы
в сани
с ногами —
в снегу,
как в газетном листе б …
Свисти,
заноси снегами
меня, прихерсонская степь …

Это Яхонтов произносил на фоне бурана, а затем буран, бушевавший где-то далеко-далеко, неприметно сменялся пением:

Вечер,
поле, огоньки,
дальняя дорога,
сердце рвется от тоски,
а в груди
тревога.
77
{"b":"108624","o":1}