Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот он за всенощной под Благовещенье поет «Архангельский глас» Бортнянского, и его голосовые волны, величественные и многошумные, точно волны прибоя, накатывают одна за другой, все выше и выше и выше.

В 1953 году Турикову было позволено проживать в Москве и служить в Преображенском митрополичьем соборе (снесенном в 1964 году, в хрущевскую пору гонения на церковь), где он служил до своего «изгнания» в Сергиев Посад.

Отставка митрополита Николая, последовавшая осенью 1960 года, сразила Турикова. А за отставкой митрополита последовала переброска Турикова из Преображенского собора во Всехсвятскую церковь на Соколе. А за этим последовал внезапный налог на Турикова, выразившийся в астрономической цифре. А за этим последовала загадочная кончина митрополита Николая. А за этим последовал паралич, разбивший Турикова. Певец, который всю свою сознательную жизнь подчинил велениям и правилам библейского псалмопевца: «Пойте Богу нашему, пойте, пойте Цареви нашему, пойте» и «Пою Богу моему дондеже есмь», – этот певец умолк, и из уст его – до самой кончины – не исходило даже едва уловимого шепота.

Москва 1962–1968

Мудрые звуки

…велико дело церковное пение!.. Душу к Богу подъемлет, сердце от злых помыслов очищает…

Мельников-Печерский

…церковная музыка в России – гениальна.

Горький

… любовь его к церковным службам, духовенству, к звону колоколов была у него врожденной, глубокой, неискоренимой.

Чехов

Я люблю церковное пение с тех пор, как помню себя. Эта любовь у меня в крови. Она досталась мне по наследству – и от отца, и от матери.

Отец питал особое пристрастие к пению церковному, признавался, что его душе церковное пение больше говорит, чем самое красивое светское:

…звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.

И здесь он, – конечно, сам того не подозревая, – сошелся во мнении с одним из выдающихся русских мыслителей, священником Флоренским, которое тот высказал уже после смерти моего отца.

«Если бы любитель вокальной музыки стал указывать мне, – пишет протоиерей Флоренский, – что в церковных напевах… мы имеем высокое искусство, может быть и даже вероятно… сравнимое в области инструментальной разве только с Бахом… то я, разумеется, пожал бы ему руку».[25]

Сам того не подозревая, сошелся он и с другим замечательным мыслителем, протоиереем Сергием Булгаковым, который в своей книге «Православие» пишет: «…православие свободно от применения музыкальных инструментов в богослужении органа, а то и целого оркестра, которые его обмирщают, заменяя человеческий голос и слово, человеческое славословие бессловесными и неразумными звуками, хотя бы и музыкально красивыми».

А если заглянешь в глубь столетий, то удостоверишься, что, сам того не подозревая, мой отец сошелся и с сыном Петра Первого, царевичем Алексеем, который не хотел насильственно обращать свою жену в православную веру, надеясь, что когда она увидит «наше церковное благолепие и священно-архиерейское и иерейское одеяние», когда она услышит «божественное человеческое безорганное пение», то «сама радостно возрадуется и усердно возжелает соединиться с нашею Православною Христовою Церковью».[26]

Когда было заранее известно, что мой отец намерен петь в Георгиевской церкви что-нибудь сольное, то послушать его лирический тенор сходился чуть ли не весь городок.

Отцовского голоса и умения петь я, к сожалению, не унаследовал, ко мне перешла лишь его любовь к пению, но и на том великое ему спасибо.

Моя мать, к духовному званию никакого отношения не имевшая, до переселения в Перемышль общавшаяся с духовными лицами только в московской Арсеньевской гимназии – на уроках Закона Божьего и в московских храмах – сначала как исповедница и причастница, позднее – как заказчица сорокоустов и панихид по усопшим сродникам, тонко чувствовала церковное пение. Это она, тихонько напевая своим маленьким, но верным голоском, дала мне впервые ощутить захватывающий трагизм страстны è х напевов – «Аллилуйя», «Егда славнии ученицы …», «Волною морскою …», благостную нежность припевов из акафиста Покрову Пресвятой Богородицы: «Радуйся, Радосте наша, покрый нас от всякого зла честным Твоим омофором».

Однако вот что явилось первым моим вокальным впечатлением: к нам в дом пришли какие-то люди и что-то запели, – только это и осталось у меня, двухгодовалого ребенка, в памяти от выноса гроба с телом отца. Затем уже я постоянно присутствовал на панихидах, которые служились на его могиле, а несколько лет спустя – и на могиле моей няни. В силу свойственной мне переимчивости я тоже начал «служить панихиды» (это была одна из первых моих детских игр) и однажды на кладбище «отслужил панихиду» на воображаемой могиле моей тогда здравой и невредимой тетки. Потом меня все чаще и чаще стали брать в церковь на все более и более торжественные службы, и излюбленной моей игрой была уже теперь игра в церковный хор. В это я мог играть часами, и притом – когда уже был большим мальчиком. Каких только «взрослых» книг не перечитал я к девяти годам, а в церковный хор продолжал играть с младенческим упоением, с младенческим вживанием в игру, создавая себе полную иллюзию «всамделашного» хора. Я даже сочинял музыку для своего хора и записывал эти «сочинения», пользуясь мною самим изобретенной и одному мне понятной системой знаков. Роли певчих исполняли уцелевшие игрушки, которые нужны мне были теперь только для игры в хор, а так я давно уже в них не играл. Тетя Саша подарила мне умевшее прочно стоять деревянное яйцо в виде совенка с клювиком. Так вот, этот совенок был у меня октавой, потому, очевидно, что чем-то напоминал мне октависта из хора Фроловской церкви – круглого, приземистого, бритоголового Федора Васильевича Смольянинова. И опаздывал совенок на мои «службы» точно так же, как Федор Васильевич, – всегда, бывало, явится ко всенощной не раньше, чем к «Блажен муж…», за что неукоснительно получал нагоняй от регента (он же первый тенор) – барашка на зеленой подставке, и становился, как и Федор Васильевич, с самого краю воображаемого клироса, по правую руку от регента. Зато никаких нареканий не вызывал лучший бас моего хора – высокий резиновый кот с длинными усами. Основные моменты всенощной и литургии я знал для своего возраста прилично, а кроме того, у меня всегда был под руками учебник. И пел я один за весь свой хор – и всенощную и обедню. Хорошо еще, если это был «Блажен муж…» или «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя» простого, «обиходного» напева, однако дерзновение мое простиралось до того, что я брался и за «партесные» Херувимские собственной импровизации, и тут уж моей единственной невольной слушательнице тете Саше временами становилось невмоготу. Однажды мама, придя из школы, услышала дуэт. Я исполняю мажорный финал Херувимской.

– Яко да Царя всех подымем, – пою я на все голоса и одновременно регентую, зажав в правой руке отцовский камертон, – ангельскими невидимо дориносима чинми, дориносима, дориносима.

– Невыносимо, невыносимо! – в такт мне исступленно скандирует тетя Саша, вскочившая со своего креслица, где она обыкновенно рукодельничала.

В годы моего сознательного детства в Перемышле были превосходные для уездного города церковные хоры, были отличные голоса – и мужские и женские. Самый большой и самый слаженный, самый спетый хор был в нашем приходе – во Фроловской церкви, и пел этот хор не страха ради и не из корысти – он пел воистину из любви к искусству. Бывало, осенью, летом или весною идешь в будний день перед вечером мимо церковной сторожки, смотришь: на лавочке в ожидании спевки сидят певчие. Вот отец моего друга Юры бухгалтер Николай Федорович Богданов. От этого молчаливого, с виду угрюмоватого человека за версту веяло душевным благородством. Это был один из тех скромных тружеников, которыми держалась дореволюционная Русь и до времени, пока они не перемерли, держалась, в сущности, и Русь советская. Он до того обожал церковное пение, что, несмотря на свою чадолюбивость, будил всех своих шестерых детей часиков этак в пять утра, ибо ему не терпелось ни свет ни заря громыхнуть своим иерихонскотрубным басом ну хотя бы из «Покаяния» Веделя: «…множества, множества содеянных мною лютых помышляя окаянных, трепе è щу Страшного дня суднаго…»: как ахнет, так все шестеро сразу подскочат на своих разнородных ложах. Вот руководитель одного из подотделов перемышльского исполкома Георгий Васильевич Смирнов, в обиходе – Жоржик, каковое уменьшительное имя уже не приличествовало почтенному его возрасту. Он обладал мягчайшего тембра баритоном (в его отменном исполнении я впервые услышал «Ныне отпущаеши…» Строкина). Вот ветеринарный фельдшер Григорий Васильевич Чугрин, уездный красавец, всегда безукоризненно одетый, даже в годы военного коммунизма, летом – в кремовой выутюженной паре, с тросточкой, висящей на левой руке. Он так и не ушел из лона семьи, но через всю жизнь пронес любовь к некрасивой женщине Анисье Васильевне Зориной, с которой он встречается едва ли не ежедневно и с которой его в теплые дни можно видеть гуляющим в окрестностях Перемышля. Рядом с ним сидит его невестящаяся дочь Евдокия, мило кокетливая, грациозная, как фарфоровая куколка, – ее все зовут уменьшительным и к ней как раз очень идущим именем «Дуся». Вот голубоглазая фельдшерица Ольга Васильевна Алексанина с чахоточным румянцем на впалых щеках. А вот самое сильное и самое красивое сопрано во всем городе, ведущее за собой дискантовую партию нашего хора, – эффектная, высокая, стройная женщина, с большими, живыми, то задумчивыми, то задорными искристыми серыми глазами, с пушистыми бровями, с тонко прочерченным овалом матового лица. Для женщины она, пожалуй, даже слишком высокого роста, но ее врожденное изящество, сказывающееся в каждом повороте ее головы, в летящей походке, в манере носить туалеты – последние остатки предреволюционной петербургской роскоши, изящество, которым она резко выделяется не только на фоне обывательско-мещанском, но и на фоне интеллигенции, как местной, так и залетной, скрадывает недостатки ее фигуры и некоторую неправильность черт лица. Это внучка небогатой помещицы Перемышльского уезда Наталья Петровна Кукульская. Она с консерваторским образованием, преподает в нашей школе музыку, совмещая преподавание с исполнением обязанностей делопроизводительницы. Она с одинаковым успехом играет на любительской сцене Машу в «Чайке», Василису в «На дне» и Негину в «Талантах и поклонниках».

вернуться

25

Флоренский П. Храмовое действо как синтез искусства // Маковец. № 1. М., 1922.

вернуться

26

Соловьев С. М. История России. Т. 17. Гл. 2.

28
{"b":"108624","o":1}