Пластуя толстыми ломтями копченое и жареное мясо, Юрий и Стась не забывали и про свой долг — насытить хозяев рассказами о славных и горьких часах, изведанных игуменской шляхтой в битвах. Какого герба и дома сын в каком бою как посечен — о каждом было рассказано обстоятельно и достойно; панны крестились за упокой души несчастных, волнуя зорких рассказчиков прикосновеньем белых ласковых ручек к волшебным пышностям, прикрывающим сердце и скрытым одеждой.
Нет, не все на войне скорбь да утраты. И наша хоругвь славно дружила с фортуной. Ни разу наши, всегда мы шведские ряды насквозь сверлом проходили; четверть под пулями, половина под саблями, как опилки сыпались проклятые протестанты. Случалось, говорил Стась Решка, сидим в шанцах, а на шанцы шведы спешенными рядами прут — мать родная, кто ж их наплодил, словно из песка вылазят, а грянем залп — ни одного промаха, первый ряд ровно уложен, дружно землю напоследок целует, другие переступить боятся. А было, пана полковника Вороньковича одного двадцать окружили в плен брать; он пятерых сабелькой приласкал, да никто от такой своры не отобьется — взяли; пан Юрий увидел, позвал меня, и мы вдвоем полковника Вороньковича выручать полетели…
Где шляхтич и вино — там лихость; врагов рубить некого было, а поплясать с кем — было, и молодежь рвалась стать в пары, потрогаться с девками; хозяин, чувствуя эту охоту к движению и сам крепко взгоряченный вином, удальски крикнул: "Гэй, спляшем, пока живы и на ногах стоим!" Кто-то наружный, нарочно приставленный, открыл дверь в сени, там маялись на лавке трое музыкантов из деревни. Им поднесли для вдохновения по кружке вина; не в лад, но отважно заиграли они мазурку. Метельский крякнул, подал руку жене, другую заложил за спину, притопнул высокими каблуками, и начались танцы.
Пан Михал плясал с Волькой, Стась водил младшую, Юрий оказался с Еленкой — все было справедливо. Становясь напротив Еленки, принимая ее руку, чувствуя, как в его руку переходит волнующее тепло, Юрий испытал внезапное прояснение, — словно сдуло заботливым дуновеньем с сердечной поверхности черный тот, засорявший ясность побывки комок, — Юрий весело рассмеялся.
Музыканты старались, половицы стонали, Стась Решка, стуча каблуками, вскрикивал, панна Волька глядела на Михала, как Ева в раю, отведав яблока, Юрий слышал биение крови в пальчиках Еленки, видел лучистые, радостные глаза и чувствовал — меняется жизнь, судьба его будет здесь, с этой прекрасной паненкой.
Плясали, и еще садились за стол, и еще плясали, и еще могли бы плясать, да родители положили конец, меряя радость по стариковским благоразумным меркам. Гости пошли спать на свежее сено, тут недолго потомились манящей и недоступной близостью девок и, удоволенные каждый своей удачей, отдались молодому счастливому сну.
5
Утром сговорившись с Метельскими собраться через день, Юрий и Стась Решка отъехали домой. Михала же Метельский задержал, объявив, что выше его сил видеть, как все гости разом садятся в седло, словно хозяева их метлой со двора выметают.
— Да, пан Юрий, — говорил Стась, когда рысили они в Дымы полевой дорогой, дыша пьяным воздухом нагретого луга. — Хорошо в хоругви среди товарищей, а мирное житье лучше. Будь у меня двор, я и думать бы не стал: на колено перед панной Альбиной — вот, рука и сердце.
— Слов нет, дело серьезное, каждого ожидает, — отвечал Юрий, — только славы с женой не сыщешь и полковничьего буздыгана жена не даст.
— Не даст! — безразлично согласился Стась Решка, зная, что ему полковничьего отличия никогда за поясом не носить. — Зато такое даст, чего и король дать не может. Эх, имел бы мой дядька совесть — вовремя помер, да меня не забыл. Навестить его надо, чтобы знал, что я его люблю…
Скоро друзья перешли Волму, уже близилась купа кленов, окружавших двор, когда Юрий заметил впереди на дороге Эвку. Но, заметив ее, он о ней не задумался — хмельно было на душе после вечернего гуляния, заронившего радостную мечту, и видел пан Юрий в прозрачном небе иной образ, перед которым все меркло по силе важности, а местная шептунья вообще превращалась в облачную тень… Меж тем до Эвки оставалось несколько шагов. Тут Юрий удивился прямоте ее движения. Эвка же будто не замечала неминуемости столкновения — или хотела его? — и вдруг конь сам взял вбок от ведуньи, хоть и больно рвала ему рот натянутая узда. Эвка прошла мимо, но как бы сквозь, а пан Юрий вонзил в коня шпоры и погнал, исхлестывая плетью. Проглядевший немую стычку Стась весело припустил за товарищем.
Терзая коня, Юрий понимал, что терзает его незаслуженно. Но кто-то же был виноват — дорогу уступили. И кому? Противно думать, кому. Конечно, убеждал себя Юрий, конь зажалобился человека давить; ничем другим не объяснялось — рытвины на дороге не было, гадюка в пыли не лежала… Зажалобился конь, забоялся… Что ж так? Разве мало поломал подковами шведов? Да, приходилось признать, что осилила ведунья коня, а отсюда через гибкость мысленных связей утверждалась правда Эвкиных слов про разную силу взглядов, и таким образом слабость Юрия была как бы навсегда впечатана в явь унизительным скоком коня.
Выпив со Стасем, Юрий крепко заснул; пробудился же он посреди ночи от чувства, что некто чужой находится в комнате, что должно осуществиться что-то вредное для его жизни. Полная беззащитность поразила Юрия, некоторое время он лежал, замерев, стараясь угадать в темноте присутствие чужого. Но вроде бы никого в каморе не было: ровно дышал во сне Стась, никаких других звуков не слышалось, тени не шевелились. Однако точило что-то внутри, точило… По долгому вниманию разгляделось вернувшееся на сердце пятнышко неприятного очертания — как бы рисованный одной черной краской Эвкин портрет. "Да что ж я не сплю, — укорил себя Юрий, — ясно, что бесноватая, иначе откуда бы удалось". Но память подсказывала, что не такова настоящая бесноватость. Сколько их, обуянных, при каждой церковке и костеле толчется — крючит их, руки у них трясутся, в разные стороны дергаются со скрипом голодные зубные ряды — такого и лошадь обойдет, боясь укуса. Эвку же не крючит…
Тут мысли Юрия смутились. Конечно, не всем равно отпускается, подумал он: или взять полковника Вороньковича, или взять Стася Решку: где Стась сробеет, пан Воронькович бровью не поведет. Ну и что? О пустом думалось, не в том пряталась суть. Отважилась! Не побоялась! — вот на какую вину указывала бессонная пытливая мысль. Панна небесная, что ж это такое, прозревал Юрий, не каждый шляхтич посмеет некстати над ним пошутить, а посмеет — так выйдем-ка, пан, на сабельки, кажется мне, по тебе земля плачет. А тут кто? Пан Юрий зубами скрипел, и от скрипа шевелилась, обретая самостоятельную подвижность, черная клякса в сердечной ложбинке. Плетью надо по шкуре, решил Юрий: "Гэть, чертова баба, вперед сторонись, если жизнь не приелась!"
Но черно было за узким окном, ничуть не брезжило светом, стояла глубина ночи, самый глухой ее час, и пан Юрий, конечно, заленился вставать, выводить коня, рассудив, что и днем успеется доброе дело — никуда Эвка не исчезнет.
Он выбрался к ней в десятом часу; Стась Решка набивался сопровождать Юрий отправил его к пану Михалу сговориться о вечерней поездке к Метельским.
Скоро Юрий стоял у Эвкиной хаты. Это была обычная мужицкая хата под замшелой соломенной крышей. Юрий с интересом оглядывался. Куры бродили по двору, наискосок от дома стоял хлев — там хрюкала свинья; за хлевом зеленели гряды, а за ними глубокой полосой — кто пахал? кто сеял? светлела рожь. Прояснение, что Эвка хозяйствует на мужицкий лад — сама жнет, готовит кабану, таскает хворост, — отрезвило Юрия. Меж тем он прошел к хате, толкнул дверь и вошел в избу. Пряный дух сена стоял в избе. "Эвка"! — позвал Юрий. Никто не отозвался. Юрий присел на лавку и, привыкнув к сумраку, осмотрелся. На стенах и под потолком висели пучками травы. Остальное все: корыто, горшки, синяя постилка на кровати, сама кровать, сундук, грубый старый стол — все было мужицкое и говорило против той особенной силы, какая утверждалась за Эвкой слухами. Оказалась в избе вещь и вовсе неожиданная — распятье в углу. Увиделась бы сова — Юрий менее бы поразился. Тихо было, убого… Неожиданно проскрипела дверь, и в избу вошла девка неопределимых лет с жалобной застывшей улыбкой на маложизненном лице. Увидев Юрия, она немо испугалась и, вдавливаясь спиной в печь, а затем в стену, словно отыскивала спасительную дыру, допятилась до кута, где защитно сложила на груди руки и зажмурилась. Непонятный ее ужас злил Юрия своей беспричинностью. Он пожал плечами, вздохнул и вышел во двор, подавленный видом дурковатой девки и соображением: Эвкина ли это дочь? — которое или удлиняло возраст шептуньи чуть ли не до старушечьих лет, загадочно не имея подтверждений в ее внешности, или уводило лихим грешком в малолетство.