Чувствуя на губах загадочную сладость, он сказал почти примиренно:
— Кто тебя знает. О тебе разное говорят.
Да, мог быть мир, легко могли уйти они с этой поляны, ответь, например, Эвка так: "О ком не говорят, пан Юрий?" Но ответ на проявленную мягкость был совершенно для Юрия неожиданный:
— А ты, пан Юрий, отца спроси!
Упоминание об отце застудило Юрия именно грубостью намека на какие-то отцовские скрытые, обширные знания. Но уже решившись не спустить дерзость такого вызова, он сказал, защищая слабое свое место:
— Зачем? Сам не слепой!
— Не слепой, пан, да незрячий, раз с чужих слов живет.
— Все врут, да, Эвка?
— Может, и все. Правды боятся.
— А сама не боишься сказать, зачем коня напугала?
— Боюсь? — Эвка движением плеч как бы отряхнулась от глупого предположения. — Пан Юрий сказал, что хожу криво. Так я прямо пошла.
— А-а-а! — протянул Юрий, прозревая, какой силы радость должна была испытать ведьма, когда его дернул в седле прыжком уступивший дорогу конь. И тихий победительный смешок, припущенный, верно, в спину для полноты гордого ликования, тоже услышался издалека и простучал камушками по сердцу, запуская в рост давний фундамент неприязни.
— Судьбу пытаешь? — коротко спросил Юрий и сам удивился жестокости своего голоса.
— Зла в тебе, пан, много, — ответила Эвка. — Вижу.
— Видишь — а дразнишь!
— Я пана не ищу, пан меня ищет.
— Дразнишь — вот и нашел!
— Слабый, пан, — отзываешься.
— Слабый, слабый… — медленно повторил Юрий, словно оценивая, и с такой подспудной думой: что будь он пьян, любого человека зарубил бы за такие слова. — Ну, а отец, Эвка?
— Слабый, как все вы… Чужой силой живете…
— Не очень ты благодарная, — укорил Юрий. — Кабы не его к тебе слабость, тебя на куски порубила бы уже шляхта за темных дружков.
— Я, пан Юрий, не боюсь, — сказала ведунья. — Кто меня тронет — сам отведает…
— Бесы убьют? — насмешливо спросил Юрий, дивясь глубоко в уме такой слепоте веры в неминуемое возмездие: сколько зазря погублено и лучших людей — а с кого спрошено?
— Что мне сделает, то себе получит, — подтвердила Эвка точно прочитанную по глазам мысль.
— Скажем, — с потяжелевшей насмешечкой уточнил Юрий, — я тебя плетью переведу, так и меня плетью потянут?
— Да, плетью!
На дороге послышался быстрый топот Решкиного коня — все же искал приятеля недоумевающий победитель. Юрия пронизало спасительное, молитвенного смысла желание, чтобы Стась въехал на полянку или крикнул бы в лес — "Юрий!", вытягивая его из заклинившей, опасно закрученной беседы.
Но Стась проскакал, ничего не почувствовав, и кони, почуявшие друг друга, не обменялись почему-то приветственным ржанием.
— Значит, плетью? — повторил Юрий, мучительно слушая удаляющийся перестук.
— Плетью.
— А если, скажем, я кулаком?
— Тогда кулаком.
— Кто? Бесы?
— Попробуй, пан Юрий, — узнаешь.
Юрий выхватил саблю и — руб! руб! руб! — появилась в папоротниковом настиле дыра с темной под нею, как могила, землей.
— А если бы саблей погладил? — сказал Юрий. — Тогда как?
— Кто меня саблей погладит, — ответила Эвка со злой скукой напрасного объяснения, — того тоже сабля погладит!
— Попробовать, что ли? — хотел пошутить Юрий, но слова вырвались с начальной хриплостью объявляемого приговора. Он поспешно добавил: — Да жалко!
— Нет в пане жалости, — сказала Эвка, не прощая вынутой сабли и показанного на стволах примера смерти. — Хочется рубануть — пан боится.
Последнее слово, всегда Юрию ненавистное, обожгло его, на какой-то миг ослепив разум, и в этот миг сабля сама по себе взлетела, вспыхнула и наискось — от плеча к боку — впилась в Эвку. Пану Юрию увиделся прямой кровавый посек на белом теле, широко раскрывшиеся глаза и далеко в глубине зрачков — угасающими блестками опоздавшая мольба о жалости, добре и защите…
Вдруг Эвки не стало; это исчезновение ужаснуло Юрия; он побежал и долго бежал по лужам, не видя, что рядом рысит конь; наконец он почувствовал удары стремени о плечо, тогда он опомнился — в руке он держал окровавленную саблю, он бросил ее в воду, но сразу и поднял, крови на клинке не было — это успокоило его. Юрий отер саблю о кунтуш и всадил в ножны. С тяжелым усилием сел он в седло и, колотя коня, погнал в Дымы.
8
Ну, и что делать такому человеку, когда по выезде из злосчастного леса на божий солнечный свет у него пробудилась совесть. Может, никогда прежде она не пробуждалась, а так, из полудремы посылала таинственным своим орудием легкий сердечный укол или окрашивала в пунцовый цвет щеки, быстро, впрочем, и снимая этот признак мелкой провинности. Теперь же, поднятая к долгожданному делу, не обломанная в борьбе с хитростями ума, не загнанная еще сознанием в душевные закутки, набросилась она терзать душу Юрия с рвением молодого палача, впервые являющего свое искусство… О чем мечтает жертва, чувствуя на хрупкой своей плоти тяжелую, как гроб, руку такого мастера? Какой путь спасения открывается ей в чистилищном мраке пыточного подземелья? Бежать!.. Бежать и где-нибудь в зеленой долинке вблизи счастливого ручья улечься под раскидистым дубом, слушая говорок легкого ветра в нарядной листве, шепот воды с травой, далекую простую песнь пастушьей свирельки, и следить спасенными от кривого ножа глазами безопасное странствие белой тучки в ласковой синеве небес — и ничего более, только бы вырваться из разинутых пилообразных клещей…
Вот и пан Юрий твердил себе: бежать, бежать, удалиться от злодейского леса в недосягаемую глубину. Все равно — куда. В полк, в бой — и забыть. Выветрить этот страх скачкой, вином, угрюмым воинским делом. Мелькала мысль, что все это — и поляна, и Эвка, и взлет клинка, и безумный бег по лужам — привиделось в заколдованном воздухе старой дороги. Привиделось — и исчезло, как таинственно исчезла после удара Эвка. И никого он не встретил, и никакого разговора в явности не было — так, заснул он в седле и бежит сейчас от дурного, страшного сна. Но захваченная совестью память безжалостно подсказала, что нисколько он не спал и не в воздухе растворилась Эвка, а упала плашмя на землю, как раз в вырубленное в траве окно, то есть он как бы заранее, умышленно подготовил жертвенное место. О господи!.. Мелькала и такая обманчивая мысль: упала в папоротник, лежит там, никто не найдет, никто не видел, никто не узнает! Никто, да, — а сам?! Никто — если насмерть, а если нет? Поднимется, придет на двор — глядите! Как объяснить? Кто поймет? А Метельские, а Еленка… Нет, лучше сгинуть…
Тут нагнал Юрия приятель, круживший все это время по кольцу, как минутная стрелка, и задал жестами, за полной утратой голоса от волнения, вопрос: где тот был? Предпочел бы Юрий нож получить в сердце, на котором распластанно лежало черное Эвкино подобие, чем услышать этот уличающий вопрос. "Где был?" Просто ли отвечать? Где был — там уже нету, и знать никто не должен, где был.
— Заблудился, — сказал Юрий, придумывая, чем бы подкрепить для спокойствия товарища столь глупую ложь. — И знаешь что… — Он опять замолчал. Стась Решка почему-то перекрестился, и этот крест вывел Юрия из соблазна открыть правду, подсказав понятный и уважительный для Стася ответ. — И знаешь что, — повторил он, уже примеривая выдумку к последующим поступкам, — панна небесная увиделась мне… смотрела на меня печальными глазами и указала рукой туда, и я понял… — тут Стась опять перекрестился, а Юрий твердо стал на колею немедленного спасения. — Я понял: она зовет, великая наша княгиня, родина в опасности, гетман Сапега с Шереметьевым будут биться, вся честная шляхта в полках, а мы пьяных волочуг хватаем, ездим к девкам плясать и пьем, словно мир заключили!
Примчавшись на двор, пан Юрий без заминки повторил отцу свое видение, усилив его искренней дрожью голоса, поскольку боялся, что Эвка уже идет по дороге, разматывая от места злодейства широкую кровавую нить. Отец, как прежде Стась Решка, испытал длительную онемелость и еще горькую родительскую боль при очевидном божедомстве любимого сына, тем более ужасающем, что случилось оно без малейшей подготовки и повода — в один миг. Обретя речь, пан Адам кинулся увещевать сына разумными доводами против похожего на бегство отъезда. Можно и через месяц поехать, говорил он, война десять лет тянется — что за месяц решится? Не Грюнвальдская же битва на завтра назначена, чтобы прыгать в седло, не отбыв дома заслуженный отдых, не нагуляв новой силы, не нарадовав любящего отца… Но в ответ сыпались сумасбродные крики: "Панна небесная!.. Боевая хоругвь… Седло сгниет…" Тогда пан Адам снизил свой срок до недели, потом до трех дней, но и на ночь уже не желал задерживаться в родном доме воинственный безумец; спешно собирал он дорожные мешки. Не подействовала и угроза отцовским проклятьем, поскольку: "Панна небесная сказала мне — в полк. Она все простит, когда любимую родину на куски разрывают!" Не все, что так кричалось, было враньем, но стояло все на главной лжи; пан Юрий мучился и этой неправдой.