Литмир - Электронная Библиотека

При всём том Шпулин был совершенно равнодушен к вопросам организации хозяйственного механизма, и не видел большой разницы между частной собственностью на средства производства и общественно-государственным способом владения оными. Вообще, насколько он знал семейную историю, Гороблагодатские не имели никакого отношения к буржуазному классу — ну разве что дядя, Аристарх Елизарович, имел какое-то «дело» в Кишинёве, и на том «деле» совершенно разорился.

Так что слово «производство» у Шпулина связывалось в уме с какими-то трубами, копотью и стихами Блока про жёлтые окна. Впрочем, маленький опыт соприкосновения с «производительными силами» у него всё же был: в детстве маленького Виталика водили на завод Лесснер — он уж не помнил, за какой надобностью. Ничего не запомнилось, кроме звуков: визг механического точила, хруст стружки под маленькими детскими калошками, да ещё какое-то «тум, тум, тум» — и папино, на ухо: «Это, сынок, паровой молот».

С тех пор Виталий Игнатьевич не бывал в местах, где из железа делают машины. Даже в тридцатые, когда молодой, тощий, заросший рыжей щетиной шкраб выступал перед рабочими коллективами с лекциями о Шекспире и Кристофере Марло, он умудрился ни разу не зайти в цех. Кстати, чудовищное слово — «шкраб», сокращение от «школьный работник» — Виталий Игнатьевич воспринимал почти без эмоций, полагая, что подобная мерзость долго не протянет, и сдохнет сама. В отличие от живучих уродцев «Ленинграда», «СССР», или, не к ночи будь помянута, «ЧК». Эти косорылые словечки были слеплены с большим запасом прочности. Шпулин чуял за ними какую-то отвратительную бесовскую живинку.

Вообще-то выступать перед рабочими ему нравилось. Спервоначала, конечно, странная большевистская блажь — сгонять пролетариат слушать лекции об искусстве — показалась Виталию Игнатьевичу типичнейшим примером метания бисера перед свиньями. Но потом он убедился, что рабочие слушают хорошо, глупых вопросов не задают, а главное — говорить можно о чём угодно. Через некоторое время Шпулин научился вообще отключаться от происходящего: всё шло само, как та самая дубинушка зелёная, которой полагалось почему-то «ухнуть». Жаль, что в юном возрасте Виталий так и не добился от папы удовлетворительных разъяснений насчёт дубинушки, а теперь уже и поздно было: папа успел помереть, от банальной инфлюэнцы, у большевиков в очередной раз кончились лекарства… Мама на похороны не пошла. К тому времени она вбила себе в голову, что её муж виноват перед семьёй — дескать, в девятнадцатом году он так и не решился эмигрировать вместе с Кулешовыми.

Кулешовых Шпулин помнил очень хорошо: в их загородном доме мама с папой были «гостями жданными, желанными». Так говорила бабушка Вера — всплёскивая руками и порывисто обнимая молодую и красивую маму. Когда это было? Сырой весенний ветер дует в лицо, выворачивая из сложной маминой причёски шляпку с ленточкой, небрежно приколотую шпилькой. Шляпка, медленно кувыркаясь, катится по воздуху, держа курс на кусты крыжовника. Маленький Виталик, морща лобик, соображает, что лучше бы шляпке лететь левее, в крапиву — тогда всё вместе сложилось бы в «метафору социальных отношений». Откуда это? Ах, да: про социальные отношения разговор был вечером, на веранде, за чаем. Папа пытался раскурить сигару на ветру, получалось плохо, а в это время маленький господин Марк Иосифович Кулешов, смешно подпрыгивая и размахивая руками, цитирует Прудона про собственность и кражу, а потом говорит о Петербурге. «Этот дивный город заброшен в дикие злые пространства России, как французская какая-нибудь галантерейная вещь — в крапиву».

Шляпка всё же приземлилась за два шага до переплетённых зарослей, шляпка благополучно спасена, и мама потом ходит в ней весь вечер, загадочно улыбаясь.

Ах, когда же это было? Память вытягивает из своего альбома жаркий полдень. Маленькая Муся Кулешова трогает пальчиком западающий зуб фортепьянной клавиатуры, вызывая к жизни низкое тягучее «до» субконтроктавы. «Ду-у-у-у-у-у». Бессмысленный сладкий звук плывёт над садом.

Цветут дикая мальва и желтые ирисы на болоте. Мяч улетел за изгородь. Бабушка Вера принесла в сад ленивую серо-белую кошку.

А вот и конец нежной дружбы: Муся на вокзале. Повзрослевшая, стройная, она встаёт на цыпочки и целует Виталия в рыжую бровь. «Едем через Финляндию» — говорит где-то за кадром невидимый глазу господин Кулешов. «Мы приедем, когда в России кончатся большевики» — шепчет Муся, и целует его ещё раз, — по-настоящему, в губы, крепко… Она приедет, шепчет он, она приедет, когда кончатся большевики. Большевики кончатся, она приедет, они поженятся.

Получилось как раз наоборот: всё кончилось, кроме большевиков.

— …и, таким образом, Шекспир — не только огромный шаг вперёд, но и в эстетическом плане не менее огромный шаг назад, по сравнению с тем, к чему стремились ранние английские драматурги. У меня всё, — заканчивает Шпулин.

Рабочие сидят, притихшие, с добродушными неумными лицами. Выскакивает заведующий со своим обычным спичем:

— Есть вопросы? Товарищи, у вас есть ещё вопросы к лектору? Нет вопросов? Расходимся организованно! Организованно, товарищи, расходимся!

Рабочие осторожно шевелятся, не поднимаясь с мест. Заведующий (Шпулин никогда не мог запомнить, кто у них там чем заведует) начинает заполнять подозрительного вида бумажки. Большевики откуда-то прознали, что у нормальных людей «всё делается по документам», и завели себе множество липовых «документов» — каких-то карточек, корешков, талончиков, истёртых тетрадочек, и от лишнего крестика в грошовой тетрадочке могла зависеть чья-то жизнь. Поэтому Виталий Игнатьевич всегда следил, чтобы заведующий обязательно проставил в колонку кривой крестик, означающий, что Шпулин прочёл лекцию на тему «Английская буржуазная литуратура XIX века». Положим, Марло и Шекспир жили несколько раньше, но Шпулину и в голову не пришло бы что-нибудь поправлять: если большевикам хочется девятнадцатый, пусть будет девятнадцатый.

Потом его обычно кормили в столовой. Однажды, правда, налили водки, а потом стали спрашивать, как он относится к советской власти. Но это было в порядке вещей: большевики были просто не способны всё время сдерживать свои насекомьи инстинкты, и не пытаться время от времени вонзать жвалы в других насекомых.

Шпулин не обижался на такие вещи — его ненависть ко всему советскому была выше этого.

* * *

В школу он устроился перед самой войной. То есть — после нэпа, угара нэпа, знакомства со Шкловским, индустриализации, статьи о временах староанглийского глагола (Якобсон напечатал её в одном из пражских сборников), ссоры со Шкловским, и начала несостоявшейся книги о Марло, так и умершей в груде рукописей.

В школе он неожиданно для самого себя заженихался, собираясь связать судьбу с молодой учительницей математики. Но вовремя оставил затею: девица пила ситро огромными глотками, называла Шпулина «шпулькой», не знала, кто такой Иннокентий Анненский, визгливо хихикала во время интимных таинств, и в довершение всего заразила его триппером. Триппер ему вылечил народными средствами сосед, бывший красный командир, личность по-своему колоритная («подобный человеческий тип мог бы заинтересовать Леонида Андреева», обычно думал про него Виталий Игнатьевич). Ощущение гадливости, правда, осталось.

Потом была война, эвакуация, в разваливающиеся столыпины на сорок человек или восемь лошадей набивали по восемьдесят голов. Впоследствие Шпулин тщательно перебрал немногие оставшиеся воспоминания о переезде, и вынужден был признать, что, судя по всему, он был очень плох, поскольку ничего толком не запомнил. Только то, что всё время хотелось пить. Или хотя бы вдохнуть свежего воздуха: нужду справлять приходилось в углу вагона, и внутри стоял густой смрад.

В Ташкенте он чему-то учил толстых узбекских детей. Дети учиться не умели и не хотели. Главное в жизни они знали и так: слово «бурсум» — рубль по-узбекски, и ещё то, что русские легко отдают серёжки и золотые колечки за рис и хлопковое масло.

50
{"b":"108005","o":1}