А потом хлопнула дверь, и раздались шаги.
Алдошин. Ага. Ничто человеческое не чуждо.
Представитель фирмы успел увидеть распрямляющегося над раковиной Корхового в последний момент; руки его, уже пошедшие было к ширинке, неловко тормознули. Интеллигент какой, подумал Корховой.
– Место встречи изменить нельзя, – громко сказал Алдошин.
– Рад столь удобному случаю еще раз засвидетельствовать вам и в вашем лице фирме "Полдень-22" благодарность от гильдии журналистов и от себя лично, – ответил Корховой.
Алдошин улыбнулся.
– А случай действительно удобный, – сказал он. – Тихо, без лишних ушей… Я ж не для красного словца сказал, что у меня еще будет к вам дело. Только все не мог сообразить: вы нынче еще в состоянии меня выслушать или уже надо отложить до утра… А вы вон какой огурец!
– Постараюсь оправдать высокое доверие партии и правительства! – браво рявкнул Корховой. Брови Алдошина прыгнули вверх-вниз.
– Надо же, – сказал он. – Я думал, ваше поколение этих заклинаний уже не помнит…
– Когда заклинание превращается в последнюю фразу анекдота – оно получает вторую молодость, – серьезно ответил Корховой. По лицу его щекотно сползали капли, и он запросто утерся рукавом.
– Пожалуй… – согласился Алдошин, и тут Корховой понял, что этот человек старше, чем выглядит. Много старше и много серьезнее. Непонятно, почему одно это слово и то, как оно было сказано, открыли Корховому глаза. Но – открыли. Алдошин был стар и, несмотря на всю свою импозантность, и оживление, и несомненное умение очаровывать, смешить и приковывать взгляды, – очень грустен. Или очень устал. Ого, придумал Корховой. Еще неизвестно, над кем жизнь покуражилась больше – над изможденным скромником Журанковым или вот над этим царственным жуиром…
– У меня не очень-то есть время следить за прессой, – сказал Алдошин, – но это не только мое мнение: ваши статьи по космосу и ракетным делам одни из лучших. И вдобавок вы достаточно молоды и весьма здоровы, это видно сразу. Мы начинаем новую программу. У американцев была попытка "Учителя в космосе", но сорвалась трагически… Мы попроще. Хотим сделать "Журналист в космосе". Возобновить, вернее, – в позднем СССР был проект такого рода, даже одного японца свозить успели. Возобновить, разумеется, не во вторник на будущей неделе, но… В перспективе. Хотите попробовать пройти медкомиссию и потренироваться?
Корховой мгновение молчал.
– Я? – спросил он потом.
– Ага, – просто ответил Алдошин.
– В космос?
– В космос.
– Может, еще и на Луну?
– Может, и на Луну.
Корховой опять помолчал. Назойливое журчание прихворнувшего бачка стало вдруг очень громким, почти оглушительным.
– Был такой старый анекдот, – хрипловато сказал Корховой. – "Водку? В жару? Стаканами? НАЛИВАЙ!!!"
Алдошин усмехнулся.
– Надо полагать, вы таким образом согласились?- спросил он.
– А мои друзья? – вспомнил Корховой.
– А вы без них никак?
– Ну… Не слишком-то этично с моей стороны будет…
– Хорошо. Обсудим. А сейчас… Я старый человек и вынужден прервать разговор. Как я буду завершать столь торжественное мероприятие в мокрых брюках? Подумайте, посоветуйтесь с коллегами… Адью!
Он торопливо нырнул в одну из кабинок и закрыл за собой дверцу.
– Спасибо! – запоздало и потому особенно нелепо крикнул ему вслед Корховой. В ответ в тишине лишь звуки журчания раздвоились.
"Я червь, я Бог, – думал Корховой, медленно возвращаясь по короткому коридору в кафе. – Или как там у Державина? Не важно. Зачем слова, когда тут все без слов… Трудно придумать более хлесткий символ. Луна и нужник… Честь, дружба – и простатит… Ох, и ведь все, что мы делаем, все, что переживаем, все наши выдумки одной ногой на небе, другой – в выгребной яме, и никуда от этого не деться…"
На Луну.
А ведь полжизни бы отдал…
Ну да. Алдошин проспится завтра и скажет: у нас всегда находилось время поддержать друг друга доброй шуткой!
В автобусе Наташка оказалась на одном сиденье с Журанковым. Все ж таки разговорила она конфузливого физика: он уже не слушал молча, не улыбался ей в ответ неярко и почти пугливо, а что-то негромко, задушевно рассказывал, а она только кивала, глядя на него неотрывно, как на икону, – умеют они, женщины-то, когда хотят… Даром что глаза раскосые – как по плошке сейчас. Когда на тебя такие глаза неотрывно и благоговейно смотрят, это… Блин!! А когда не на тебя?!
Было около двух часов ночи, когда Корховой вошел в свой номер.
Под черепом чуть дымились, дотлевая, выпитые граммы. Корховой прошелся взад-вперед, подошел к окну. Ночь. Среднеазиатская степная ночь. Ночь на космодроме. Первая ночь там, где мечтал побывать с детства. И, может, последняя. А в мыслях одна мужичья хрень. Вот ведь ерунда какая.
Космос.
Луна, Луна… Цветы, цветы…
Корховой вышел в коридор; шагая быстро и решительно, точно опытный врач, которого ждет не дождется болящий, дошел до Наташкиного номера. Постоял, прислушиваясь. Стыдно было невероятно, и гвоздило шкурное, трусливое: а ну как кто из соседей выйдет – а я тут торчу с протянутым к замочной скважине ухом… Он постучал – сначала легонько, потом посильней. Он уже понимал, что никого там нет за дверью, что Наташка к себе не вернулась, но стучал и стучал.
Потом ему в голову пришла новая мысль. Легко шагая и что-то бодренько насвистывая, он спустился вниз, подошел к клюющему носом портье.
– Добрый вечер, – вполголоса сказал он на пробу.
Портье коротко, крупно сотрясся и уставился на него – в первый миг бессмысленно, ничего не понимая, но уже через мгновение вспомнив, кто он, где и зачем.
– Добрый вечер.
Корховой показал ему аккредитационный бэджик и просительно проговорил:
– Не подскажете, в каком номере поселился Журанков Константин Михайлович? Мы договорились об интервью, но, когда из автобуса выходили, потерялись как-то…
– Поздновато для интервью, товарищ, – проговорил портье.
Корховой улыбнулся.
– Любви все возрасты покорны, а работе – все часы суток, – примирительно сказал он.
Портье повел глазами по своим кондуитам, прячущимся под стойкой. Корховому казалось, он никогда не ответит. Но портье все же ответил. Корховой благодарно ему кивнул и пошел наверх.
Теперь он, не дыша, некоторое время стоял у двери Журанкова. Ему было уже все равно, увидят его или нет. Сквозь хлипкую, как папиросная бумага, советскую дверь отчетливо слышно было, как негромко, мягко толкует о чем-то Журанков и время от времени коротко, удивительным своим голосом, от которого у Корхового все холодело внутри, отвечает ему Наташка. Конкретной трухи слов не разобрать, конечно; жили только сами голоса – вились один вокруг другого, вступали в отношения. Беседуют. Нет, вроде просто беседуют. Зацепились.
Корховой снова рванул вниз. Безбоязненно прошел мимо снова задремавшего портье, вышел из гостиницы. Ночь была теплой и сухой, и уже совсем тихой, беспросветно и предрассветно тихой – юг, Азия. Буранный полустанок… Не составило труда просчитать, где окно номера Журанкова.
Свет горел.
Это было почти единственное освещенное окно в гостинице.
Корховой закурил. Медленный дым, мерцая, пошел в черный зенит, к слепящим азиатским звездам.
Ей-то бы я прямо сейчас сказал про предложение Алдошина. Чтобы услышала от меня, а не от кого-то чужого.
Но ей не до меня.
Насколько далеко она может пойти, чтобы выкачать из этого загадочного Журанкова все, что ей надо?
А, собственно, что ей от него надо?
Господи, какая чушь лезет в голову. Чушь и гадость, стыдуха, срамотища…
Почему я никогда не слышал даже эту фамилию? Журанков…
А она вот слышала.
"Кто это там такой красивый…"
Черт ее знает – влюбится еще… Сердце красавицы склонно к измене. И вообще. Это у кого душа очень устала или, наоборот, не проснулась, от тех – да, от тех можно ожидать супружеской и всякой подобной верности. А у кого творческий потенциал бушует… Где потенциал – там и чувства пляшут, как море в шторм, непредсказуемо. Туда, сюда. Щупают мир. Потому что понять и осмыслить можно только то, чем очарован. За что переживаешь, как за себя; порой даже больше, чем за себя. А чувствам вслед – иногда ахнуть не успеваешь, что я, не знаю, что ли – и мясо подтягивается. Поди-ка попробуй рявкнуть на него, совестью или там юриспруденцией поставить мясу предел – тут и чувства протухать начнут, из всего своего клокочущего разнообразия оставляя тебе лишь скуку и серую тюремную тесноту; и все бы ничего, но от этого творческая твоя способность куда-то загадочно испаряется, и однажды встаешь утром такой честный-честный, и совесть такая чистая-чистая, и обнаруживаешь, что не можешь выжать ни строки, и в голове – ни единой новой мысли… И ничего не хочется. Луна – и сортир.