– Чего стоим? – голосом сварливой жены из телерекламы осведомился Бабцев. – Кого ждем?
– Сейчас, – сказала Катерина, стряхнув пепел в приоткрытое окошко. – Перекурю чуток. Не опоздаем, времени с запасом.
– Кури, кури, – великодушно разрешил Бабцев.
– Откуда у него столько денег? – вдруг сказала она с искренним недоумением.
– Тебя это обижает? – спросил он прямо.
– Не то что обижает, но… Это как-то противоестественно.
Бабцев усмехнулся.
– И даже несправедливо, – добавила она, словно загнав в крышку гроба последний гвоздь.
– Ну, это уж ты слишком, – качнул головой Бабцев.
– Да я понимаю, что слишком, – досадливо ответила она и снова стряхнула пепел в окно. – Но чувство именно такое. Знаешь, смотрю на него и думаю: вот ведь стоит классический Иван-дурак из этих лентяйских русских сказок. То, что у него докторская степень, умные глаза и впалые щеки, ничего не меняет. Люди землю мордами роют, в работе – как в драке… А этому чистоплюю опять какой-то Конек-Горбунок достался. Свинство. Хочется на все положить с прибором, на все усилия, хлопоты, на весь наш бег в пустоте… на всю эту нескончаемую проклятую камнедробилку, в которую превратилась жизнь… И стать как он.
– Роздал на бедных имущество и нож под ракитой зарыл, – сказал Бабцев с сарказмом.
– Нет-нет, – возразила она, отрицательно помахав сигаретой у себя перед лицом. – Мы же не бандиты, не воры. Мы живем честно. Мы соблюдаем все законы… – Она запнулась, быть может вспомнив, на что предназначались распершие сумочку деньги, но не дала этой неуместной мысли себя сбить. – Так порядочно, как мы, если уж говорить откровенно, немногие теперь живут. Но на носу все время капля пота, и мозги в мыле. У меня не раскаяние, а… Вот такими глазами какая-нибудь дура-язычница, наверное, смотрела на воскресшего Лазаря. Лазарь не должен воскресать. Помнишь старый анекдот? Умерла – так умерла!
– Доктор сказал в морг – значит, в морг, – в тон ее последней фразе добавил Бабцев.
– Вот-вот. А иначе…
Она осеклась.
– Что – иначе? – подождав и поняв, что не дождется продолжения, спросил Бабцев.
Катерина кинула окурок в открытое окно. Потом руки ее с точеной кошачьей мягкостью разлетелись по местам: левая на баранку, правая, на пролете небрежно приголубив ручник – на рычаг скоростей. Одна блестящая, точно хрустальная, туфелька легко отжала сцепление, другая тронула педаль газа; мотор преданно подал голос.
– Иначе всякая дурь лезет в голову, – отрывисто сказала Катерина, отруливая от тротуара и несколько раз коротко взглядывая в зеркальце заднего вида.
Москва горбилась, горбилась спальными высотками навстречу, да и сошла на нет. Потянулось переполненное маршрутками, автобусами и иномарками, петляющее среди помоек и умирающих пригородных деревенек шоссе.
Разруха.
Полная разруха. Оставьте нам Кур-рилы, верните нам Кр-рым… Наша необъятная Р-родина… Вот вам, уроды, – это еще даже не Подмосковье, это ближайшая окрестность столицы. Это трасса к главным воздушным воротам страны. До Кремля полста кэмэ. Шоссе в два ряда, покрытие – одни заплаты и трещины… Домики деревень черные, перекошенные, половина – без стекол в окнах или с окнами, заколоченными досками да фанерой… Завалившиеся изгороди… И свалки, свалки, свалки. Это же позор, вы понимаете? Это клеймо, это Каинова печать на ваших патриотических рылах. Если у человека есть хоть какая-то совесть, он, когда у него такое в горнице, на улице и рта открыть не смеет. Говно сперва подотри, а уж потом бреши про особый путь России да про незаменимый мост из Европы в Азию и обратно, потом разводи турусы про уникальность православной цивилизации!
Бабцев вспомнил, как пару лет назад их везли из аэропорта Пудун в Шанхай. Ведь даже не Лос-Анджелес какой-нибудь, не Роттердам, не Буэнос-Айрес… Шанхай! Слово-то нарицательное – спокон веку всякую трущобу у нас Шанхаем кличут – и именно с маленькой буквы… Не Америка, не Европа – КИТАЙ! Каких-то полвека назад они нам в рот глядели и называли старшими братьями… И тоже ведь – гражданская война, тоже коммунизм, большой скачок, культурная революция… Развалили все, что только можно. И вот вам. Шоссе – полос то ли шесть, то ли восемь, у человека, выросшего в этой стране, мозги со счету сбиваются, ежели их более трех… Прямое, как стрела, широкое, как площадь, гладкое, как каток. Машина идет – не дрогнет, будто висит в воздухе, и только необозримые, любовно возделанные до последней кочечки равнины суматошно катятся назад… Но мало этого – вот, вот эстакада слева в полусотне метров: уже проходит обкатку поезд между аэропортом и городом, и не электричка ваша долбаная, и не монорельс даже какой-нибудь – а на магнитной подушке, скорость четыреста с хвостиком километров в час. Состав идет, не касаясь вообще никаких поверхностей – парит в магнитном поле. То самое чудо техники, про которое скудоумные советские фантасты когда-то сюсюкали взахлеб: вот какие невозможные чудеса скоро будут у нас на посылках, потому что такие чудеса возможны только при коммунизме. Вот они и создались при коммунизме. Во всяком случае, под флагом красного цвета. А у нас только свалки. И под кумачом свалки, и под триколором свалки. А почему? Потому что руками люди работают, руками!! А не мечтами и не языком… И нет у них ни нефти своей, нефть привозная, и газ чужой… Просто – работают! Я бы на вашем месте, патриоты, сгорел со стыда!
Я и на своем-то чуть не сгорел.
Они докатили вовремя. Бабцев вынул из багажника дорожную сумку, небрежно и потому немного косо накинул ее на плечо. Настроение было – хуже некуда. Катерина тоже вышла из машины. Чуть механически – чувствовалось, что душой она уже на работе, – чмокнула мужа в щеку, сказала: "Ай лав ю". – "Ай лав ю ту", – ответил Бабцев, повернулся и, уже не оглядываясь, пошел внутрь.
Да, остальные были уже здесь. Из-за чертова Катькиного первого он, Бабцев, приехал последним. Вроде и не виноват ни в чем, и ничуть они еще не опаздывают – но все равно неприятно: последний есть последний. Все смотрят косо.
А этот верзила со щеками кровь с молоком ("о, это ужасное русское кушанье – кровь с молоком!"), едва завидев Бабцева, неловко пошел ему навстречу, и остальные, приотстав, двинулись следом, наблюдая с плохо маскируемым под дружелюбное сочувствие любопытством. Особенно дева. Разумеется, что ж не посмотреть сызнова бесплатный цирк – женщины любят смотреть, когда мужчины дерутся. Только вот я не доставлю вам этого удовольствия. Бабцев непроизвольно напрягся, когда Корховой стал приближаться, и кулаки его сжались. Сердце тупо торкалось в кадык, а там, куда пришелся недавний удар, запульсировала боль. Бабцев остановился. Этот тоже остановился. Мерзкий бычок.
– Валентин Витальевич, я… – сказал он, запинаясь. – Я себя ужасно чувствую после той вечеринки. Я сильно перебрал… Совсем не соображал ничего, и вообще… Ну, пожалуйста, простите меня. Я… ну, это как помутнение было. Что на меня нашло – сам не понимаю. Невероятно стыдно. Я очень сожалею и прошу у вас прощения.
И смущенно улыбнулся. И, чуть помедлив, довольно скованно, но решительно протянул в сторону Бабцева пятерню.
А остальные как только того и ждали. Будь их больше – они, верно, хоровод бы вокруг мирных переговоров завели; но даже и вдвоем ухитрились тесно обступить Бабцева и Корхового по сторонам, крепко сцепили руки, взяв обоих в живое кольцо, и дурашливыми голосами запели не в лад:
– Мы едем, едем, едем в далекие края! Хорошие соседи, веселые друзья!
Мирят. Надо же, вы только подумайте – мирят.
Слова вот разве что перепутали: девица спела "Хорошие соседи, веселые друзья", а Фомичев – "Веселые соседи, хорошие друзья". Но лишь переглянулись озадаченно и сами же захохотали.
Щас я прям зарыдаю от умиления.
– Могли бы не затрудняться, Степан… Э… Не знаю, простите, как вас по батюшке.
Лицо Корхового чуть вытянулось.
– Я, конечно, могу и руку вам пожать, и обняться с вами даже, но это ведь ровным счетом ничего не изменит, – продолжал Бабцев. – Вы по-прежнему будете, вероятно, ненавидеть горбоносых инородцев и лелеять какую-нибудь очередную бронетанковую русскую идею. Вы по-прежнему останетесь в плену своих убеждений и заблуждений. Так чего ради нам разыгрывать эту комедию?