Признаться дома, как я ненавижу ётиэн, я не решалась. Тогда меня перевели бы в американскую школу и я потеряла бы самое яркое доказательство своей исключительности. Кроме того, я заметила, что когда мои брат с сестрой говорят по-английски, я ничегошеньки не понимаю, и это меня страшно задевало.
Как это так: недоступный для меня язык! Почему-то я не подумала, что могла бы легко освоить эту новую территорию, а сочла оскорблением моего величества само ее существование: какое право имели эти слова не поддаваться моему разумению? Нет, я никогда не опущусь до того, чтобы подбирать к ним ключ. Пусть сами поднимутся до меня, пусть удостоятся величайшей чести преодолеть барьер, отгораживающий их от моего мозга, прорвутся сквозь заграждение моих сжатых зубов.
Лично я разговаривала на одном-единственном языке – фрапонском. Те, кто разделял его на два отдельных, грешили верхоглядством, ибо судили по таким деталям, как лексика или синтаксис. И за этими мелочами не видели не только очевидного сходства, вроде слов с латинскими корнями или грамматической стройности, но и, главное, более высокого, духовного родства, которое заключалось в восхитительном вкусе обеих составляющих.
Как не любить такое лакомство! Звучные, рассыпающиеся на четкие слоги слова – чем не суши, не засахаренные фрукты, не шоколадки, легко разламывающиеся на звонкие квадратики, чем не крохотные пирожные для парадного чаепития, все разные и каждое в своей обертке: особое удовольствие разворачивать и раскусывать.
Английский же совсем не возбуждал во мне аппетита: какая-то словесная размазня, жеваная-пережеваная резинка из чужого рта. В англо-американском наречии не было ничего сырого, поджаристого, парового, все меню состояло из одной каши. Язык еле ворочается, ничего не поймешь, как будто голодные уставшие работники набросились на пищу и глотают жадно и молча. Этакая грубая похлебка.
Брат с сестрой обожали свою американскую школу, я понимала, что и мне, наверное, там было бы спокойнее и вольготнее. Однако же предпочитала муштру на вкусном языке – игре на невкусном.
Очень скоро я нашла выход: научилась сбегать из ётиэна. Все было очень просто: дождавшись перемены в десять часов, я притворялась, что мне срочно надо в туалет, и запиралась там, а потом становилась ногами на толчок, как на табуретку, и открывала окошко. Труднее всего было спрыгнуть с высоты. Наконец, гордая своим геройством, я удирала со всех ног через черный ход.
На улице меня захлестывал восторг. Вокруг ничего не менялось, типичный горный японский городок начала семидесятых годов, такой же, каким я каждый день видела его на прогулке. Но благодаря побегу знакомый квартал превращался в завоеванную землю. Мятежный дух кружил мне голову.
Я обретала свободу в самом буквальном смысле слова. Я больше не была прикована с другими маленькими каторжниками к школьной галере, надо мной не было даже мягкой опеки моей няни; я могла делать что хочу: валяться посреди дороги, рыться в помойке, ходить по черепичному верху высоких оград, за которыми прятались дома, подниматься в гору аж до зеленого озерца – с ума сойти! В общем-то не слишком заманчивые деяния, но я задыхалась от одной мысли, что вольна проделать все это, если захочу.
Чаще всего я ничего такого не делала. Просто доходила до конца улочки, садилась на скамейку и смотрела по сторонам: мой блистательный подвиг преображал весь мир, словно погружал его в легендарное, сказочное прошлое. Скромный вокзал в Сюкугаве выглядел как замок Белой цапли Химэдзи; по железной дороге, больше всего роднившей Японию с западными странами, вместо поезда летел из предместья страшный дракон; водосточная канава разрасталась в бурный поток, который не могли переплыть всадники; горы набирали неприступную крутизну; и чем суровее, тем прекраснее становился пейзаж.
Надышавшись этой пьянящей красотой, я шла домой развеивать хмель.
– Ты уже пришла? – удивлялась Нисиё-сан.
– Нас сегодня отпустили пораньше.
«Отпускать пораньше» нас стали что-то слишком часто. Нисиё-сан из уважения ко мне о причине не допытывалась. Но наконец одна из капральш явилась к нам домой и рассказала о моих исчезновениях.
Родители были в шоке. Я притворилась дурочкой:
– Я думала, в десять часов все кончается.
– Теперь ты знаешь, что нет.
Пришлось мне ходить в одуванчиках по четыре часа в день.
К счастью, у меня оставались вечера. И я жадно объедалась этим досугом. Насколько противно было подчиняться свисткам и командам в группе, настолько приятно делать что вздумается. Ходить в строю за флажком учительницы – ужас! Другое дело – стрелять в саду из лука, вот это по мне!
Было еще полно других замечательных занятий: например, доставать вместе с Нисиё-сан белье из машины, она развешивала его, а я лизала и сосала свежевыстиранные простыни, жадно впивая дивный мыльный вкус.
Видя, как мне нравится стирка, родители подарили мне, четырехлетней, маленькую игрушечную стиральную машину на батарейках. В нее заливалась вода, насыпалась одна ложка порошка и закладывался носовой платок. Потом надо было закрыть дверцу, нажать на кнопку и смотреть, как крутится барабан. Наконец, открыть машину и слить воду.
Но вместо того, чтобы тупо повесить платок сушиться, я засовывала его в рот и жевала, пока не кончался вкус мыла. А потом он годился для новой стирки, потому что был весь обсосанный.
Я не могла насытиться Нисиё-сан, сестрой и мамой: хотела, чтоб они без конца обнимали и прижимали меня к себе, требовала добавки нежных взглядов.
Отцовских взглядов я жаждала не меньше, но обниматься с ним охоты не было. Наша с ним связь была духовного порядка.
А вот брат и другие дети не вызывали у меня ни малейшего аппетита. Я ничего против них не имела, но и не находила в них ничего лакомого.
В общем, мои вкусы по отношению к человечеству вполне удовлетворялись: все три мои богини безотказно питали меня своей любовью, отец в избытке дарил свои взгляды, а все остальные не навязывались.
У Нисиё-сан мне удавалось выклянчить конфетку или шоколадный зонтичек, а иногда, если очень повезет, капельку умэсю (сливовой наливки) – что такое алкоголь, как не высшее состояние сахара, его квинтэссенция, признак его божественной природы!
Сладкий сироп, который бросается в голову, – лучшее, что есть на свете!
Нисиё-сан уступала моим просьбам очень редко.
– Это не для детей!
– Почему?
– От этого пьянеют. Это можно только взрослым.
Странное рассуждение. Я знала, что значит пьянеть, и мне это очень нравилось. Почему такая приятная вещь должна доставаться только взрослым?
Впрочем, запреты меня не пугали – их всегда можно было как-нибудь обойти. У меня уже была одна тайная страсть – к сладкому, а теперь появилась и другая – к спиртному.
Для моих родителей светская жизнь была профессией. Коктейли бывали у нас чуть не каждый вечер. Моего присутствия на них не требовалось. Но никто меня и не гнал. Я выговаривала свое: «А я Патрик», гости умилялись и больше не обращали на меня внимания. Я же, выполнив формальности, шла в бар.
Никто не замечал, как я отхлебываю шампанское из недопитых бокалов. Это золотистое вино с пузырьками было лучше всего: шипучие глоточки – чистое блаженство для языка и легкий, быстрый хмель. Идеальный напиток! И как удачно все складывалось: гости уходили, шампанское оставалось. Я опрокидывала бокал за бокалом.
А потом, изрядно опьянев, шла в сад и кружилась там. Небо кружилось еще больше, чем я. Все шло кругом перед глазами, и я вопила во все горло.
Бывало, я являлась утром в ётиэн с похмелья. Бельгийский одуванчик ходил не так прямо, как остальные, и то и дело сбивался с шага. Меня протестировали и установили, что я лишена чувства ритма, а значит, не смогу сделать карьеру в некоторых престижных областях. Никому и в голову не пришло, что причина этого дефекта – пьянство.
Я не хочу сказать, что детский алкоголизм – это хорошо, но должна засвидетельствовать, что мне он не причинил никакого вреда. Мой организм отлично адаптировался к моим причудам. Сверхголод закалял хрупкое тельце.