Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Нагнувшись, я погладил кошку. Кошки не собаки, слов не понимают, их нужно «уговаривать» лаской. Шипуша немного успокоилась, приподняла голову и посмотрела уже не столь перепуганным взглядом (ошибочно принимаемым моими друзьями за взгляд голодного хищника) на гостей. Затем осторожно подошла к ноге Татьяны и так же осторожно попыталась приластиться. Впервые я видел, как Шипуша с первого раза выказывает кому-то свое расположение.

— Брысь! — неожиданно взвизгнула Елена. Видно страх отпустил ее позже, чем кошку.

Мохнатой тенью Шипуша влетела за холодильник. Только когти звякнули по металлу.

— Гадость какая… — процедила Елена, и плечи ее брезгливо передернулись.

Я промолчал.

— Ты по-прежнему любишь кошек, — мягко, чтобы разрядить обстановку, сказала Татьяна.

— Да, — кивнул я. — В своих чувствах я стараюсь быть постоянным.

Я открыто посмотрел в глаза Татьяны и чуть было не утонул в них, как в юности.

— Так какими судьбами к нам? — хрипло спросил я, с трудом отведя взгляд. Хорошо бы сейчас чаю хлебнуть, чтобы прочистить горло, но руки я твердо держал на коленях. Не хотел показывать Елене, как они дрожат. Татьяне — другое дело.

— Какими… — тяжело вздохнула Татьяна. — Беженцы мы. Знаешь, наверное, что у нас в Россиянске творится…

Я знал. Резня. Горские народы вернулись к своему любимому занятию прошлого и позапрошлого веков. Свободе убивать. В сочетании с современным оружием это давало ошеломляющие результаты.

— А муж где?

— Там. — Голос Татьяны дрогнул. — Нас отправил с эшелоном, а сам…

Елена неожиданно оглушительно зевнула. Меня покоробило. Неужели ей все равно, что там с отцом?

— Знаешь, что, — тихо произнесла Татьяна, — давай поговорим обо всем завтра. Мы слишком устали. Трое суток почти не спали.

— Конечно-конечно, — засуетился я, вставая из-за стола.

— Где у тебя можно умыться с дороги?

Я сконфуженно развел руками.

— Извини, но воду дают только с семи утра.

— Плохо… Ну, да ладно, — махнула рукой Татьяна. — Нам уже не привыкать.

Я проводил их в комнату, взял будильник и, пожелав спокойной ночи, вернулся на кухню. Убрал со стола, завел будильник и сел на табурет. До ухода на работу оставалось еще четыре часа, но я прекрасно понимал, что сегодня ночью мне не уснуть. Тогда я встал, открыл навесной шкаф и, покопавшись в беспорядочно сваленных рукописях, извлек из них голубую пластиковую папку. В ней хранилось всего несколько пожелтевших от времени листков. То, что когда-то изливалось из меня кровью и болью. Уж и не помню, когда я в последний раз открывал эту папку.

Я аккуратно перебрал на столе бумаги: рукописные наброски на тетрадных и блокнотных листках, а один даже на салфетке из кафе. Без начала и конца. Я тогда эти наброски так и писал. Сердцем. Наверное, понимал, что никогда не смогу облачить их в одежды произведения.

…Аллея в сквере была выложена маленькими, с ладонь, серыми плитками, аккуратно, как шоколад, разграфленными на ячейки. Моросил мелкий-мелкий, почти неощутимый дождь, который, конденсируясь на широких листьях каштанов аллеи, срывался за шиворот огромными холодными каплями. Странно, Они ходили по этой аллее всего раза три, но каждый раз, как по заказу, моросил дождь.

Кажется, Они тогда были в плащах… Да, конечно же, в плащах. И на Ней были Ее любимые туфли: голубой замши, прошитой черными шнурами. Уезжая, Она оставила туфли в прихожей, словно собираясь вернуться. И они стояли там, брошенные, никому не нужные; пока однажды кто-то из гостей, уходя домой в ненастную погоду, не попросил их для своей жены — мол, она сейчас в новых французских и боится, что ее туфли пострадают от воды. И Он разрешил. Но при этом на душе у Него было пусто и больно, будто Он отдал хрустальные золушкины башмачки.

Такую же пустоту и боль Он испытывал каждый раз, когда проходил по каштановой аллее. А в дождь Он там вообще не ходил…

«Да, — подумал я, — о ее туфлях я совсем забыл. А вот аллею помню. Нет, уже не бередят душу воспоминания, когда я иду по этой аллее, но настроение непроизвольно настраивается на тихую ностальгическую грусть, хотя каштаны давно вырубили и на их месте посадили березы. А вот «ячеистая под шоколад» плитка осталась, но теперь никто не даст ее насечкам такое сравнение. Исчез плиточный шоколад с прилавков…»

Я взял несколько блокнотных листочков.

…Состав подали на перрон за полчаса до отправления поезда, и Они чуть ли не первыми вошли в вагон. Зашли в купе, Он задвинул дверь, сели. В зеркале на двери отражалось еще одно купе, и там тоже сидели двое. Он обнял Ее и стал целовать. За ухом, в щеку, в подбородок. Едва касаясь губами, Он ощущал горьковатый привкус хвои. Духи Ему не нравились, впрочем, Ей тоже.

Поцеловать в губы Он Ее не успел. Зеркальное купе резко, со стуком въехало в стену, и в дверном проеме возникла женщина с раскрасневшимся энергичным лицом. Не обращая на Них внимания, она поставила на сидение тяжелую объемистую сумку и что-то крикнула по коридору в конец вагона. Через мгновение к первой женщине присоединилась вторая, мальчик лет шести с автоматом, мальчик лет трех с мизинцем в носу и еще несколько чемоданов и сумок. Мальчишка с автоматом сразу забрался на верхнюю полку, и малыш тут же захотел к нему. Его подсадили, и он, усевшись рядом с братом, стал пускать ртом пузыри, вполне довольный собой. Женщины о чем-то посовещались и вышли, приказав обоим мальчишкам не свалиться.

Тогда Он повернулся к Ней и, наконец, поцеловал в губы.

— Не развращай несовершеннолетних, — прошептала Она.

Сверху, свесившись с полки, на Них долгим изучающим взглядом смотрел старший мальчишка.

— Я пойду, — сказал Он.

— Да, иди.

Он вышел на перрон и подошел к окну Ее купе. Окно было пыльным, и Ему вдруг захотелось написать на нем пальцем:«ЛЮБЛЮ».

Она постучала по стеклу с той стороны, махнула рукой — иди. Он улыбнулся, показал на часы — еще двадцать минут. И именно в этот момент Он понял, что это ВСЕ.

Он протянул было руку, чтобы наконец-то написать признание, но вместо этого махнул ладонью, повернулся и пошел прочь. Не оглядываясь, быстрым шагом вошел в здание вокзала, вышел на площадь.

Было ясное прохладное утро. Двадцать седьмое мая.

Он глубоко вздохнул, но не почувствовал ни облегчения, ни боли. Ничего. Пустота.

…Больше Они никогда не встретились.

«И все же встретились, — с грустью подумал я. — Спустя двадцать пять лет». Мой редакторский взгляд невольно отметил в тексте излишнюю долю мелодраматичности — то, от чего я сейчас категорическим образом избавлялся в своих повестях. Но, странно, сам текст меня задел. Быть может, потому, что все так и было? Или память просто романтизирует мою юность?

…Был сырой, промозглый, осенний вечер, лил сплошной холодный дождь, и Он напился. Утром Он сходил на почту и дал телеграмму: «Я тебя люблю». А вечером напился.

Он сидел в каком-то подвальчике на высоком табурете за круглым маленьким столиком. Воздух в подвальчике представлял собой белесый липкий коктейль из табачного дыма, сырости, перегара и тяжеловесных нецензурных мужских разговоров. По цветному стеклу полуподвального окна узорчатыми струйками стекала вода; Он заворожено смотрел на судорожно меняющиеся и вдруг замирающие узоры и пил. Пил за невесту, только за Нее, за Ее счастье, за… За Ее волосы, крашенные хной (Ее любимый цвет — тогда, по крайней мере), зачесанные назад и перехваченные резинкой; за Ее открытый чистый лоб с махоньким лукавым шрамом; за вечный румянец чуть припухлых щек. За Ее серые хорошие глаза — черные и чужие, когда Она задумывалась.

Потом Он выбрался из подвальчика по осклизлым, грязным, стоптанным ступеням в черную городскую ночь и побрел прямо по лужам посреди улицы, сгорбившись под проливным дождем. Пустой, ярко освещенный автобус сухим пристанищем ждал Его на перекрестке, но Он прошел мимо, и тогда шофер мягко тронул машину, с лязгом закрыв дверцы, и автобус, сияя пустыми окнами, медленно уплыл в дождливую тьму.

99
{"b":"107725","o":1}