А затем все исчезло. Булавочные проколы в панцире апатии, сквозь которые сознание на минимально возможном пределе еще как-то пыталось контактировать с окружающим миром через тело, затянулись, и я впал в небытие. Очевидно, мои персонажи должны испытывать нечто подобное, когда в повествовании между главами появляется временной промежуток.
Впервые с того времени, как Урод выгнал его из дома, Жилбыл подошел к терему. Казалось, прошло столетие, и терем приобрел вид древней, заброшенной избы. Ставни сорваны, окна выбиты, резные наличники покоробились, дощатая крыша зияла прорехами, стены почернели, местами их покрывала зеленая плесень.
Твердой поступью хозяина Летописец ступил на крыльцо и вошел в сени. Словно крысы зашебаршились по углам — с такой прытью мальцы разбежались из-под ног. Жилбыл поднялся по скрипучей лестнице в светлицу и остановился на пороге.
Со времени его последнего посещения здесь ничего не изменилось. В печи полыхал огонь, в котле бурлил крутой кипяток, а на стуле в той же позе, водрузив скрюченные ноги на стол, восседал Урод. Только удушливого смрада стало больше, несмотря на выбитые окна и гуляющий по светлице сквозняк.
— Пришел-таки, — удовлетворенно зарокотал Урод. — Я тебе не Государыня и цацкаться с тобой не буду. Да и голоден я. — Бельма его глаз пыхнули огнем, и он гаркнул: — А ну, полезай в котел!
Жилбыл шагнул вперед, протянул к Уроду руку, но на мгновение замешкался. Голого и лысого Урода, ухватить, чтобы выбросить в окно, было не за что.
Урод воспользовался замешательством Летописца, раздул щеки, напыжился и что было силы дунул-плюнул на Жилбыла. Но ничего ровным счетом не произошло. Кончилась магия Кудесника, и даже плевок не попал на хламиду Летописца.
Брезгливо поморщившись, Жилбыл смял в ладони хрящеватые уши Урода и рывком вздернул его в воздух, как зайца. На удивление, в массивном с виду Уроде весу не было никакого.
Урод дико заверещал, дрыгая ногами и руками.
— Не ори, — спокойно сказал Летописец. — Здесь мой дом.
Урод умолк и безвольно повис в руке Жилбыла.
— Пожалей, мил человек, не губи, — внезапно писклявым голосом взмолился он. — Я для тебя что хош сделаю. Хош, терем твой восстановлю?
Сами собой возникли рамы с целыми стеклами, окна задернулись белоснежными занавесками, расшитыми красными петухами, с пола исчезли грязь, пыль, щепа, а на укрывшемся холщовой скатертью столе возник расписной горшок с исходящей паром березовой кашей.
— Ничего мне от тебя не надо, — покачал головой Летописец. Горшок с кашей исчез, в разбитые окна ворвался ветер. — Кроме одного: сгинь!
И Упырь исчез из его руки, будто его и не было.
Жилбыл обвел взглядом загаженную светлицу, вздохнул и принялся за уборку. Все теперь предстояло делать самому, ни на кого не надеясь, но и ни от кого не завися.
Три дня потратил Летописец на уборку и ремонт терема. Строгал, пилил, прибивал, выносил мусор, мыл, скоблил. Никогда до этого он не держал в руках никакого инструмента, кроме пера, и не все у него получалось. Он натрудил кровавые мозоли, но, несмотря ни на что, был доволен.
Когда на второй день Жилбыл перекрывал крышу, к нему на стропила взобрался малец Друзяка. Грязный, небритый, в замызганной рубахе и стоптанных сапогах, он долго стоял на коньке крыши и наблюдал, как Летописец неумело подгоняет доски, а затем прибивает их деревянными гвоздями. Потом Друзяка стащил с себя шапку, униженно помял в руках и робко предложил:
— Может, тебе помочь?
Ничего не ответил ему Летописец. Даже не посмотрел в его сторону.
Друзяка постоял еще немного, переминаясь с ноги на ногу, а затем, так и не надев шапки, спустился с крыши.
Но после этого Жилбыл заметил, что лестница в светлицу перестала скрипеть, кто-то подправил неумело сбитое им крыльцо, выскоблил до желтого блеска стол и лавки, законопатил щели в окнах. И снова ничего не сказал Летописец. Не поблагодарил, но и не выругал мальцов. Ничьей помощи он принимать не собирался, однако терем был не только его домом, а и домом мальцов, и жить нужно было в согласии.
Утром четвертого дня Жилбыл пошел на холм Государыни. Спокойной размеренной поступью он шагал по лестнице и знал, что теперь для него ее бесконечность кончилась. Он дойдет до вершины без напряжения и усталости. И еще знал, что не встретится там с Государыней. Не только там, на вершине, но и вообще нигде и никогда. Ибо теперь он сам стал Государем — хозяином собственной жизни — и больше не позволит никому ни помыкать собой, ни управлять.
И все же на середине лестницы у беседки он запнулся. Здесь в прошлой своей жизни он провел лучшие свои дни. Грусть по безвозвратно ушедшему счастливому времени уколола сердце, он остановился и долго смотрел на беседку. А затем вошел.
Пыль и запустение встретили его. Летописец смахнул со стула осколки Волшебной Линзы и сел. Вспомнилось, каким лучезарным и прекрасным видел он мир в Линзе. С каким упоением он описывал его, отмечая мельчайшие подробности. А затем вспомнил жужинью Тенку — бесхитростное и бескорыстное существо, беззаветно любившее его. И стало ему горько и грустно, и боль утраты сдавила сердце.
Сзади послышался шорох раздвигаемых корней, на пол беседки посыпались комья земли, и к столу, выбравшись из норы, грузно топая, подошел Лет. Он вытер стол, положил кипу листов, поставил чернильницу и воткнул в нее перо. Все это он делал молча, но на насупленном лице явственно проступало недовольство долгим отсутствием Летописца.
— Я не буду писать, — сказал Жилбыл.
— Что?! — начальственным тоном гаркнул Лет, и глаза его налились кровавым светом.
— Я сказал, что никогда больше не буду писать Летопись, — спокойно повторил Жилбыл.
Лет грозно ощетинился, напыжился, готовясь взорваться яростным криком… Но внезапно моргнул, тело его вдруг съежилось, а когда веки поднялись, то Жилбыл увидел перед собой глаза прежнего Лета — желтые, добрые и грустные.
— Никогда? — потерянно переспросил он.
— Никогда.
Лет шмыгнул носом, глаза заблестели от навернувшихся слез. Он отвернулся, неуверенной походкой отошел к краю беседки, и тут плечи у него затряслись.
— Никому… — сквозь всхлипывания донеслось до Летописца. — Никому я не нужен…
Очерствевшее после смерти Тенки сердце Жилбыла, не простившего ни Кудесника, ни Государыню, ни мальцов, неожиданно дрогнуло. И тогда он понял, чем будет заниматься всю оставшуюся жизнь.
— Я никогда не буду писать Летопись, — сказал он в спину Лета. — А писать буду. Но не здесь.
Лет замер. Затем неуверенно обернулся.
— Правда?
— Правда.
— А где ты будешь писать?
— У себя в тереме.
— Тебе… принести бумагу и чернила?
— Если тебе не трудно.
— Я сейчас… сейчас… — засуетился Лет, дрожащими от нетерпения руконогами собирая со стола письменные принадлежности. — Идем!
Жилбыл покачал головой.
— Иди сам. Я приду позже. Мне нужно подняться на холм.
— А ты… — Глаза Лета вдруг подернулись недоверчивой поволокой. — Не обманываешь меня?
Жилбыл только улыбнулся. И тогда окрыленный Лет, зажав в трех руконогах бумагу, чернильницу и перо, стремглав выскочил из беседки и шаром покатился вниз по ступеням.
— Я буду жда-ать! — удаляющимся эхом донеслось до Летописца.
Жилбыл встал со стула и зашагал по лестнице вверх.
Вынырнул я в реальность поздним вечером. Я стоял в кленовом сквере у здания Центра по делам беженцев и смотрел на его светящиеся окна. Надо же, сегодня вечером в целях экономии для всего города отключили электроэнергию, а эта двенадцатиэтажка иллюминировала новогодней елкой!
Что делал дома после ухода Летописца, я не помнил. И как добрался сюда — тоже. Раньше «выпадение из реальности» со мной происходило лишь во время творческих мук, и вот сейчас, впервые, это случилось не за письменным столом. Кажется, в медицине это называется первыми признаками старческого маразма.