Дальше Полина Великанова написала об интересовавших меня Гродском, Полегаевой, Теряевой; ничего о себе. Письмо было 1993 года. А в 1995 году я получил открытку, там среди прочего: “Я стала очень неорганизованной после страшного события, обрушившегося на меня - мгновенной смерти моего старшего сына... Будучи в гостях у младшего сына Сергея, уже пятый год живущего в Израиле, я побывала в гостях у своих давних подруг - Виты Раухбергер и Гали Островской... Благодаря общению с ними зародилась идея оформления... гражданства в Израиле, где звание “Праведник Мира” может способствовать получению прописки и, может быть, пенсии..”.
Т. Хургина (из свидетельства в Яд ва-Шем): “Я, Хургина Тамара Алексеевна... в 1940 году поступила на 1-й курс филологического факультета Одесского университета, где познакомилась с Полиной Георгиевной Никифоровой, тоже студенткой...
Во время войны я и моя бабушка... не смогли эвакуироваться... Когда было объявлено, что все евреи должны отправиться на Слободку, мы с Полей решили спрятать бабушку... В это время дворник нашего дома стал по нескольку раз в день приводить ко мне румынских патрулей, чтобы они меня тоже забрали как еврейку. В один из дней, когда мы с Полей шли по улице, навстречу шёл священник, большой, красивый, старый человек с огромным крестом. И Поля сказала: “Давай подойдём к нему и попросим защиты”. Это оказался священник из Бессарабии отец Мисаил, которому мы всё рассказали как на духу. Он принял близко к сердцу мою историю и выхлопотал мне у румынских властей свидетельство о моём нееврейском происхождении. Я переехала в общежитие университета...
...Поля взяла паспорт своей матери, мы вывели бабушку из оцеплённой Слободки, превращённой в гетто, и поселили в квартире отца Мисаила, куда мы с Полей... приходили ежедневно, приносили еду и дрова... Какие-то соседи заявили в полицию, что в квартире скрывают еврейку. В наше отсутствие пришли полицаи и увели бабушку в гетто. Мы с Полей её нашли, дважды приносили еду и тёплые вещи, а на третий раз там никого уже не оказалось: ночью отправили этап...
Дважды во время оккупации меня вызывали в сигуранцу по доносам по поводу моего еврейского происхождения, но всякий раз меня спасали отец Мисаил, Полина и друзья.
Полина, конечно, очень рисковала, ежедневно участвуя во всех деталях моей жизни и укрывая мою бабушку, ибо за укрывательство евреев полагался расстрел. Она помогала всем, кому могла. И мне, и другим евреям... Наде Биберман, Рите Литвиновой и др.”
Не успела П. Великанова-Никифорова стать Праведницей и выбраться к сыну в Израиль; она умерла. Из посмертной статьи о ней в одесской газете 1997 года: “По какой-то страшной и чудовищно несправедливой иронии судьбы Полина Георгиевна в конце жизни была одинока”.
В той же статье восторженные слова о её, в молодые и активные годы, красоте, обаянии, хлебосольстве, открытом доме, множестве любящих друзей, о её доброте и таланте психиатра: “Её обожали студенты, уважали коллеги и боготворили пациенты - самые обездоленные и Богом, и людьми”. П. Великанова-Никифорова работала врачом в психиатрической больнице.
39. ПСИХБОЛЬНИЦА
В век Сталина и Гитлера попробуй различи, где в жизни бред, где норма. Но может всё же показаться странным в этой книге поворот к лечебнице для душевнобольных. Однако тема туда толкается. Великанова - не первый указательный знак. Аба со справкой психопатской, Шимек с дядей-психиатром. Подлегаева описание мне своей биографии закончила: “После войны я работала в псих. больнице. Развозила по городам страны душевнобольных военных”.
Я тогда не обратил особого внимания, подумал только:подходящее место и подходящее занятие для подвижницы. Мне вспомнились послевоенные психи в Одессе, в толпе возле булочной припадочный мужик рукой в коросте раздирает на груди гимнастёрку, бренчащую медалями, пена на губе, истошный вопль: “Отойди! У меня ранение по группе “А”!!!”. То есть ранение в голову, то есть “Я за себя не отвечаю!” - что могло быть и правдой, и театром симулянта в борьбе за отоваривание без очереди. Сопровождать выпущенных из больницы бывших воинов, помрачённых кошмарами фронта, утишать их скорбные души, утирать неостановимые слёзы, слушать лепет и бред - та ещё работка выдалась смешливой Шуре.
Её дочь Алла, ездившая с мамой в первую поездку в Ленинград, вспоминала, как они везли двух больных. Один тихий, только приставал к Шуре: выйди за меня замуж, у меня брат-министр, будем сладко жить, машина, колбаса, мыло туалетное... А другой, буйный, бывший моряк, тонул в войну. Он при виде портрета Сталина, а они на каждой станции висели, подбегает и плюёт в обожаемого вождя. Народ в ужасе, вопли, милиция, Подлегаева отбивается, тычет справку, что моряк после ранения, психический...
Подлегаева никогда даром хлеб не ела...
Иззаявления Фридмана Ф. И. в Комиссию по расследованию злодеяний оккупантов, 1944 год:
“...была угнана в гетто моя младшая сестра, которая сошла с ума и была мною отправлена в больницу на Слободку где она умерла от разрыва сердца...”
Что ж, поехали... На Слободку.
Октябрь 2002 года. Краснеющие клёны. Безлюдный будний полдень. “Тиха Одеса” - соответственно вывеске здешнего кафе, маленького, уютного, без посетителей.
Слободка - край многих моих персонажей. Неподалеку катакомбы и бывшие партизанские места, Кривая Балка и село Нерубайское. Тени витают в бархатном чутком воздухе. На слободском памятнике одесским подпольщикам, невидной стеле с именами читаю: Брага... Васина Е.Ф... Верига... Волков... Вот и Красноштейн! Вот Сойфер. Нет руководителей - Петровского, Сухарева - видно, памятник сооружали, когда они ещё числились в предателях.
Пролязгнул мимо трамвай на одноколейке, он здесь только в одну сторону, как и полвека назад, когда этим трамваем, пятнадцатым номером, приезжал сюда Шимек. Доезжал до угла, до остановки “Психбольница”, переходил улицу, огибал густо цветущую клумбу перед входом и входил в здание. Оно и сейчас то же, и дверь та же, решётчато застеклённая на две трети, с деревянными накладками, с ручкой литой, каких теперь не употребляют. “Областная клиническая психиатрическая больница № 1”. Я вхожу в неё сегодня вместе с Шимеком, с моими здешними героями - врачами, больными и псевдобольными.
С Александрой Подлегаевой... Я прохожу с ней через вестибюль, сегодня пустой, а в годы войны здесь на входе стоял Миша Гершензон - бессменная принадлежность больницы, как дверь и двор, как смирительные рубахи и железные койки. Монумент, расставленные незыблемые ноги в кирзовых сапогах. Коренастый, убойные ручищи, смуглый, лысая голова, как дыня торчком, щекаст, носат, зубы конские безмерные - восточный человек, называемый или считавшийся караимом, он нацеливал на прибывающих клиентов свои не то ворошиловские, не то гитлеровские усики и одним тычком глаза безошибочно определял: “Это наш”.
...Интересно, думаю я сейчас, как в годы оккупации вахтёр Миша становился на горло своим диагностическим способностям при виде симулянтов? А их в больнице хватало.
...В больнице военной поры располагалась сигуранца. Из вестибюля по коридору налево, и в облезлой заплесневелой стене блеснёт лаком деревянная дверь, солидная когда-то, а теперь заколоченная без намёка на использование, даже ручки нет. За ней в квартире довоенного главного врача профессора Айхенвальда был кабинет комиссара сигуранцы Кодри, знакомца Подлегаевой.
Видится мне: Кодря, щеголь в скрипе ремней, прямые вороньи волосы с проплешинкой бабника, он за столом, а по другую сторону, на посетительском месте Шура, и они говорят доверительно, потому что милы комиссару ямочки на её щёчках, да и виды у него служебные: её отца большевики убили, такие обиженные - лучшие в агентах, и с доктором Шурочка очень помогла, и комиссар по дружбе, мешая “вы” и “ты”, предлагает: - Выгодное дело, Шура, поймите, для вас выгодное, у меня-то и без тебя помощников, как у вас говорится, отбою нет. Вот смотрите, - шелестят в руках комиссара бумаги, - пишут и пишут. Почитай!