Кулебяку Хельга уже разрезала (и уже уплетала — приятно было смотреть!), положив мне только маленький кусочек. Ровно столько, сколько я смогу съесть, заставляя себя это сделать. Правда, она не учла шампанское…
Едва я успел это подумать, как на моей тарелке появился еще один кусок.
— Теперь так? — спросила Хельга.
Хорошо иметь дело с колдуньей. Хотя и не очень уютно: чувствуешь себя прозрачным. Я усмехнулся и поднял фужер.
— За все живое!
Шампанское было сухим. А дамы предпочитают сладкое. Или Гога слишком профессионал, или тоже колдун… Впрочем, какая разница? Проценты он берет за доверие — так что, пускай себе знает. Но убирать в номере будет не Гога, надо пить.
Я заставил себя съесть оба куска, допил шампанское, оставив меньше половины, буркнул Хельге: «Извини», — и растянулся на кровати. То, что со мной будет сейчас происходить, не имело к ней ни малейшего касательства. Да и ничего особенного со мной происходить не будет — внешне. Я не кричу во сне. Мой альфа-ритм нормален. А хмель надо заспать.
Мой белый слон от шампанского свирепеет. После водки он язва и хулиган, просто так — загадочен или зануден, а от шампанского свирепеет и начинает меня методично топтать…
Я закрыл глаза.
Ну, давай, белый слон! Давай — выдай мне под завязку. В поддых своими тумбами. Есть за что. Всегда есть за что… Но не надо, прошу тебя, вспоминать Парамушир! У меня достаточно грехов и кроме. Вспомни Ашгабат. Или вспомни тот веселенький домик в Рио. Или вспомни, как я надрался в Клубе, макал Гогу носом в яичницу и орал, что он нарочно подает офицерам-парамуширцам беличьи яйца, тем самым намекая на ущербность их, офицеров-парамуширцев хромосомного набора… Что-нибудь вот в этом духе, ладно, белый слон? Выдай — я вижу, что тебе уже не терпится.
И он мне выдал.
Он мне припомнил и Ашгабат, и Парамушир. Особенно Парамушир. Весь мой второй взвод, всех рядовых и каждого из трех сержантов. Поименно. И еще пятерых, помимо второго взвода. И тот квартал в Касивобаре, где люди пытались жить.
«Ты жег своих. Ты убивал своих».
— Так было надо. Я не мог иначе…
«Ты их убил. Своих».
— Они тоже сожгли бы меня — если бы так было надо. Леха Самохвалов, мой заместитель, сжег бы меня, не отдай я команду сам или промедли выполнить его. Там можно только так, нас с ним учили убивать своих…
«Ты оказался способным учеником».
— Слон, возьми пирожное! Где-то здесь, на столе, было пирожное, съешь его, белый слон, и перестань…
«А в той палатке вы обнаружили четыре обгоревших трупа. У них был иммунитет, и они остались людьми. Ты не захотел их опознать».
— Их опознал мой заместитель…
«А должен был ты: один из четырех мог оказаться братом Самохвалова».
— Но ведь не оказался! А Леха сам стрелял — и не исключено, что в брата…
«По палатке он не стрелял. Он надеялся».
— В палатке оказались другие. А вот «кащеева авоська», едва не сожравшая Леху, могла быть его братом. В конце концов, опознавать обязанность заместителя…
«К тому же, у командира — истерика, командира отпаивают спиртом и бьют по щекам, как пацана-первосрочника».
— А ты непоследователен, белый слон! За что ты меня топчешь? За то, что я плохой командир, или за то, что хороший?
«Зачем мне быть последовательным? Я не значок — я есть. Как те четыре трупа. Как тот квартал. Ты не избавишься ни от меня, ни от них… Я возьму пирожное?»
— Возьми…
«Спасибо. Я покатаю тебя в другой раз, ладно?»
— Пропади ты со своим катанием!
«Нет, я не пропаду. Я приду еще».
— Можешь не приходить…
«Не могу. Так надо».
— Святые сновидцы, кому?
«Тебе…»
Он уже выдал мне все, что хотел, и съел свое пирожное, но не спешил уходить. Протянув свой белый хобот, он взял мою вялую правую руку и долго мял ее — сначала всю ладонь, потом каждый палец в отдельности, пока я не проснулся. Он был чуть более милосердным, чем обычно, и не оставил меня одного…
Хельга сидела рядом со мной на кровати, держала меня за руку и внимательно разглядывала мою ладонь. Ну конечно: если колдунья, значит и гадалка тоже… Не шевелясь и не показывая, что проснулся, я скосил глаза на столик. Хельга подмела все — и кулебяку, и пирожные. Зря я заставил себя съесть оба куска, надо было ограничиться одним.
Я кашлянул, сообщая, что не сплю. Хельга кивнула в ответ. Ей была интересней моя ладонь, что-то она в ней видела. Она водила ногтем по ладони — но не читала линии судьбы на ней, а разговаривала с нею. И я услышал этот разговор, не понимая, как он происходит. Она колдунья — что ж тут понимать! Моя рука охотно называла все, что в себе когда-нибудь держала: приклад, нунчаку, рукоять ножа… Все помнила рука, все разболтала, и Хельга разузнала обо всем.
Вздохнув и отпустив мою десницу, коснулась Хельга левого запястья. Ладонь в своих ладонях развернула, погладила щекой и подбородком, и я услышал (это был вопрос, но не словами, а прикосновеньем):
Ты — левая, ты — что так близко к сердцу, ты — убивала? Ну скажи мне: «нет»!..
И левая рука сказала: «Да!» — она умела все не хуже правой: и выбить нож, и метко бросить нож, спустить курок и закрутить нунчаки, переломить ребром ладони кость, схватить за горло так, что хрустнет горло, легко, как штык, войти в чужую плоть… Она гордилась, что она убийца. Я не посмел ее опровергать.
А ты, плечо? Уж ты-то ни при чем? (Вопрос опять был задан бессловесно: щекой, губами, жилкой на виске…)
Плечо…
На нем лежал ракетомет, когда я под свинцовыми плевками старинных ружей выбежал на площадь и выпустил в упор все шесть ракет. Пять поразили цель, и я ослеп. Последняя прошла над баррикадой, проткнула желтое от зноя небо и где-то взорвалась. Не знаю, где. Быть может, в пригороде Ашгабата. (Все было сказано моим плечом — все выведала у него колдунья. Все я расслышал — и не возразил.)
А вы, глаза? (Горячими губами и языком без слов спросила Хельга…)
Глаза ловили цель прицельной рамкой.
Лоб? (До чего же губы горячи… тверда и вопросительна ключица… а грудь, как мама, требует: ответь!..)
Лоб — кулаком работал в рукопашной. Боднуть в лицо, или поддать в поддых бывало иногда результативно.
Язык? (Вопрос — солеными губами, щекой соленой, ямочкой на горле…)
Приказывал, допрашивал и лгал — «дезинформировал», на языке военных, тем самым подготавливал убийства.
Так я лежал, не говоря ни слова, а тело, цепенея каждой мышцей, рассказывало о себе само и отвечало на вопросы Хельги совсем не так, как я бы отвечал. Язык касаний — искренний язык. Немыслимо солгать прикосновеньем. А что слова простого языка? — лишь тени мыслей. Мысли тени действий. Словесный разговор — театр теней, где нет причин для очевидных следствий, где истина темна и светел фон. Ах, говорите молча! Бессловесно. Безмысленно. Всю правду о себе…
Да, Хельга. Пятки — те же кулаки. Железные, коли каблук подкован, но очень эффективные и так.
А пальцы ног?..
Мозоли на суставах потверже камня. Тот еще кастет! Проломит ребра даже без ботинка, в ботинке — не спасет бронежилет.
«Я очень совершенная машина! — кричало тело, отвечая Хельге. — Мое предназначенье — не любить, а убивать, не ладить, а ломать, и не творить, а разрушать творенья, что создавали Бог и человек. Могучий муж — солдат и без меча, как трактор — танк без орудийной башни. Они хотят и могут убивать. В железных траках трактора, как в генах, врисовано и ждет предназначенье: он ведает, зачем изобретен, терзает землю, рвет и ранит дерн…»
Колени?..
Лица разбивали в кровь. Нередко упирались меж лопаток, пока рука сворачивала шею до смертного кряхтенья позвонков.
Бедро?..
Через бедро швыряют оземь — чтобы потом коленом придавить.
Живот?..
Вполне годится для удара и был обучен этому искусству. Прижми к нему противника, и мышцы брюшного пресса резко напряги. Тот не вдохнет, а у тебя — секунды. Используй их и делай с ним, что хочешь.
— Вот то единственное, что не убивает… Единственное! — прошептала Хельга.