— Тайное братство. Звучит по-мальчишески глупо.
— Пожалуй. А впрочем, нет. Сейчас мне это не кажется таким уж глупым.
— С тех пор ты сильно изменился. Теперь тебя никуда не загонишь.
— Меня и тогда не загоняли. Я получил приглашение стать полноправным членом хартии. Это была большая честь.
— Чем, интересно, «синие» так отличались от «красных» и «белых»?
— В тот год мне стукнуло четырнадцать. К нам пришел новый инструктор. Всем им было по девятнадцать-двадцать, студенты колледжа, а этот оказался постарше. Брюс… забыл фамилию. Он уже успел получить степень бакалавра и отучился год в Школе права при Колумбийском университете. Метр с кепкой, щуплый и совершенно неспортивный — это в нашем-то лагере! Зато проницательный, остроумный, умел задавать нам такие задачки… Адлер! Брюс Адлер по прозвищу Раввин.
— И он придумал «синих»?
— Ну да. Точнее, воспроизвел. Из ностальгии.
— Не поняла.
— За несколько лет до этого он работал инструктором в лагере, где были «синие» и «серые». Когда он возглавил партию «синих», он с удивлением обнаружил, что там были все, кто ему нравился, кого он больше всего уважал. А в партии «серых», как нарочно, подобралось всякое хулиганье. Поэтому для Брюса слово «синие» стало означать нечто большее, чем доморощенная эстафетная команда. Для него каждый из этих ребят был одним их лучших человеческих экземпляров, а все вместе — спаянный коллектив, ну прямо-таки прообраз совершенного общества.
— Сид, все это звучит довольно странно.
— Я знаю. Но сам Брюс не воспринимал это всерьез. Для него «синие» были своего рода шуткой, и в этом вся прелесть.
— Вот уж не думала, что раввины такие шутники.
— Наверно, нет. Но Брюс ведь не был раввином. Он был обычным студентом юридического факультета, который подрабатывал в летнем лагере и просто захотел немного развлечь себя и других. Он поделился своей идеей с другим инструктором, и они вместе решили создать тайную организацию.
— А ты там как оказался?
— Среди ночи меня и еще двух ребят подняли Брюс с напарником. Приводят в лес, а там сидит компания вокруг костра. Объяснили нам, почему нас выбрали и какие требования здесь предъявляют — на тот случай, если в будущем уже мы захотим кого-то рекомендовать.
— И какие же?
— Однозначно не ответишь. В стане «синих» каждый был личностью. Не принимали парней без чувства юмора, хотя проявляться он может по-разному. Есть записные острословы, а кому-то достаточно бровью шевельнуть, и все уже катаются от смеха. Короче, ироническое отношение к жизни, понимание ее несуразиц и нелепостей. А еще скромность и благоразумие, добросердечие и великодушие. Выпендрежникам и надутым пустозвонам, лгунишкам и воришкам там было не место. «Синих» отличала любознательность, начитанность и четкое понимание того, что мир не должен плясать под их дудку. Плюс острая наблюдательность, нравственная разборчивость, чувство справедливости.
В случае необходимости «синий» снял бы с себя последнюю рубашку, но он предпочел бы незаметно сунуть в карман нуждающемуся десять долларов. Я понятно выражаюсь? Мне трудно сказать, вот эти качества — да, а вот эти — нет. Здесь все взаимосвязано, одно переходит в другое.
— То, что ты описываешь, в народе называется «хороший парень». Просто и без затей. Или, на языке моего отца, «порядочный человек». Бетти Столовиц употребляет слово Mensch,[4] а наш друг Джон про таких говорит: «Это тебе не мудило гороховое». Смысл один и тот же.
— Возможно, но мне больше нравится «команда синих». Нерасторжимая связь, братская солидарность. Если ты в команде, тебе не надо ничего объяснять. О твоих принципах говорят твои поступки.
— Но любой человек ведет себя по-разному. Сегодня он такой, завтра другой. Людям свойственно ошибаться, Сид. Хорошие люди тоже совершают дурные поступки.
— Кто спорит? Разве я говорил о совершенстве?
— Да! Ты описываешь людей, которые возомнили, что они лучше других, выше нас, простых смертных. Наверняка у вас было свое особое рукопожатие, которое отличало вас от всякого сброда и примитива. Вы же знали нечто такое, что было недоступно разумению окружающих!
— Господи, остановись! Грейс, это была всего лишь детская игра двадцатилетней давности. Почему обязательно надо препарировать и все раскладывать по полочкам?
— Потому что ты все еще веришь в эти глупости. Я же слышу по твоему тону.
— Неправда. Я живой — вот и вся моя вера. Я живой, и я с тобой. Во что мне еще верить, Грейс? Для меня больше ничего нет и не будет.
Разговор закончился, прямо скажем, не на веселой ноте. Мои довольно неуклюжие попытки вывести ее из хандры вроде бы сработали, но когда я начал умствовать, она не удержалась от ехидных замечаний. Подобные выпады были совершенно не в ее стиле. Она никогда не входила в раж из-за пустяков, и, когда у нас случались споры (или, лучше сказать, разговоры ни о чем с перескакиванием по странной ассоциации с одной темы на другую), мои разглагольствования ее скорее забавляли, и, не принимая их всерьез, она чаще мне подыгрывала, чем высказывала контраргументы. Но не в тот вечер. И по навернувшимся опять слезам, по горестному выражению лица я понял, что дело серьезно, что ее что-то мучит и отрешиться от этих невеселых мыслей она просто не в силах. Десятки вопросов вертелись у меня на языке, но я снова промолчал; сейчас она явно не была расположена к откровениям, да и захочет ли она поделиться со мной потом — тоже вопрос.
Мы наконец перебрались через мост и теперь ехали по Генри-стрит, узкой магистрали, соединявшей район Бруклин-Хайтс с нашим Коббл-Хиллом позади Атлантик-авеню. Я решил не принимать выпад Грейс на свой счет. Это просто реакция на мои слова, случайная искра, высеченная столкновением двух точек зрения. Хорошие люди тоже совершают дурные поступки. Это она о себе? О ком-то из близких? Видимо, кто-то терзается чувством вины, решил я, вот мои слова и вызвали у Грейс защитную реакцию, а я тут ни при чем. Словно в подтверждение моей догадки в пяти минутах от дома Грейс притянула меня к себе, и вдруг ее язычок очутился у меня во рту, — наш друг Джон Траузе назвал бы это глубоководным погружением, — а губы зашептали: Как только мы войдем, сорви одежду и возьми меня. Я хочу, чтобы ты разорвал меня на части. Слышишь, Сид?
На следующее утро мы чуть не до полудня провалялись в постели. В город на один день приехала кузина Грейс, и они договорились встретиться в два возле музея Гуггенхайма, а затем еще посмотреть постоянную экспозицию в Мете.[5] Свой выходной Грейс любила проводить среди живописи, так что уходила она в хорошем настроении. Я предложил дойти с ней до метро, но она уже опаздывала, а так как расстояние было порядочное, она побоялась, что для меня это будет слишком большим испытанием. Я вышел с ней на улицу, и мы простились на первом перекрестке. Она припустила по Корт-стрит в сторону Монтегю, ну а я не спеша прошелся до кондитерской «Ландольфи», чтобы купить пачку сигарет. На сегодня хватит. Мне не терпелось открыть заветную синюю тетрадь, и, вместо того чтобы совершить привычный моцион, я поспешил обратно. Спустя десять минут я уже сидел за письменным столом. Я даже не стал перечитывать написанное, а сразу взял с места в карьер.
Ник Боуэн летит в Канзас-Сити, за иллюминатором ночь. После передряги с химерой и суматошного бегства — внезапный покой и безмятежная пустота внутри. Он не пытается анализировать свои действия, не жалеет о брошенном доме и работе, не испытывает ни малейших угрызений совести по отношению к жене. Понимая, как трудно ей придется, он уже себе внушил, что без него Ева только выиграет: оправившись от шока, она начнет новую, полноценную жизнь. Его позицию не назовешь похвальной или вызывающей сочувствие, но фатальная идея, овладевшая им всецело, столь глобальна, до такой степени несопоставима с его прежними желаниями и обязательствами, что ему остается только подчиниться ей — пусть даже ценой безответственных поступков, которые еще вчера вызвали бы у него отвращение. Вот как это сформулировано у Хэммета: «Человек умирает по воле случая и живет до тех пор, пока его щадит слепая Фортуна… Пытаясь разумно вести свои дела, Флиткрафт, наоборот, только разошелся с жизнью. Еще не сделав и десяти шагов от места, куда грохнулась балка, он уже знал: не будет ему покоя, пока он не перестроится в соответствии с открывшейся ему истиной. К концу завтрака он понял, как это сделать. Упавшее наобум бревно едва не лишило его жизни; теперь он наобум перевернет свою жизнь, начав ее с чистого листа».