Литмир - Электронная Библиотека
A
A

3

Мы с Грейс познакомились в издательстве — не потому ли Боуэн там у меня работает? Дело было в январе 1979-го, я как раз закончил свой второй роман. Первый роман и предшествовавший ему сборник рассказов вышли в малотиражном издательстве в Сан-Франциско, а тут я уже имел дело с серьезным коммерческим домом в Нью-Йорке — «Холст и Макдермотт». Недели через две после подписания контракта я был у своего редактора, и речь зашла о том, какой будет обложка. Со словами «А давайте спросим Грейс, что она думает по этому поводу» Бетти Столовиц сняла телефонную трубку. Грейс, как выяснилось, работала в художественно-полиграфическом отделе, и ей-то и было поручено оформить суперобложку для «Автопортрета с воображаемым братом» — так я назвал свое маленькое попурри из фантазий, грез и ночных кошмаров.

Мы с Бетти продолжили разговор, и тут в комнату вошла Грейс Теббетс. Она пробыла с нами не больше пятнадцати минут, и когда дверь за ней закрылась, я был в нее уже по уши влюблен. Вот так внезапно и бесповоротно. Читая о таких вещах в романах, я всегда считал, что их авторы явно преувеличивают силу пресловутого первого взгляда. Поэтому я, прирожденный пессимист, пережил настоящий шок. Я словно перенесся в эпоху трубадуров и дантовой «Новой жизни» («…когда перед моими очами появилась впервые исполненная славы дама, царящая в моих помыслах…»), стал персонажем банальных клише, растиражированных в тысячах давно забытых любовных сонетов. Я весь пылал. Я был как в бреду. Я остолбенел. Я изнемогал. И все это произошло со мной в казенном офисе при безжалостном свете флуоресцентных ламп — трудно представить более неподходящее место для встречи с мечтой своей жизни.

Невозможно ни толком рассказать, ни тем более разумно объяснить, почему мы влюбляемся в того, а не в другого. Грейс была хороша собой, но даже в состоянии полного смятения, когда она пожала мне руку и села рядом с Бетти, я понимал, что это не фантастическая красота какой-нибудь кинобогини, способной ослепить тебя своим совершенством. Да, она была мила, привлекательна, очаровательна (понятия, которые можно толковать как угодно), но в ту минуту я знал, что это нечто большее, чем просто физическое влечение, что мои грезы — а я, очевидно, грезил наяву — не были вызваны внезапно проснувшимся животным инстинктом.

С виду Грейс казалась интеллектуалкой, но, слушая ее соображения насчет обложки, я убеждался, что она не очень-то умеет формулировать свои мысли (она постоянно подыскивала слова, обходилась самыми простыми функциональными фразами, абстрактное мышление, казалось, ей вообще чуждо), и ничего экстраординарного или хотя бы запоминающегося она в тот день не сказала. Если не считать двух-трех комплиментов по поводу моей книги, она не обнаружила ни малейшего интереса к моей персоне. А в это время во мне все переворачивалось, я пылал, я столбенел, я изнемогал в силках любви.

Первое, на что я обратил тогда внимание: белизна кожи, длинные пальцы и темно-русые стриженые волосы. Позже я сообразил, где я их видел — на рисунках, изображающих Маленького Принца, — торчащие во все стороны вихры и завитки. Ассоциация возникла у меня в связи с мальчишеским обликом Грейс. Этот облик подчеркивала и одежда: черные джинсы, белая футболка и голубой полотняный пиджак. Через пять минут пиджак очутился на спинке стула, и, стоило мне увидеть эти длинные гладкие, удивительно женственные руки, как я понял: не будет мне покоя, пока я их не потрогаю, пока не смогу на законном основании гладить эту кожу.

Но я не ограничусь чисто внешним описанием. Тело значит немало — больше, чем мы готовы признать, — но влюбляемся мы не в тело, а в человека, и хотя в основном мы состоим из костяка и плоти, есть еще кой-какие мелочи. Всё так, но стоит нам выйти за пределы телесного, как точные слова куда-то улетучиваются и остается некий метафизический туман. Одни это называют огонь животворящий. Другие — тайная искра или внутренний свет. Третьи — пламя сущности. Все термины вертятся вокруг горения и освещения, и эту силу, эту квинтэссенцию жизни, нередко именуемую душой, способны передать только глаза. Тут поэты не погрешили против истины. Тайна зарождения желания кроется в этой брсконечной минуте, когда наши взгляды соединяются, ибо только в эту короткую минуту нам дано увидеть сокровенную суть.

Глаза у Грейс были синие с серыми и коричневатыми крапинками. Они меняли цвет в зависимости от освещения. В тот день, впервые в них заглянув, я понял, что еще не встречал женщины, от которой бы веяло такой невозмутимостью, такой безмятежностью, как будто она в свои без малого двадцать семь лет была существом высшего порядка в сравнении с нами, грешными. Речь вовсе не о какой-то ее отчужденности или оторванности от земной суеты, этаком блаженном парении в облаках, откуда на все смотришь со снисходительным безразличием. Нет, она была оживлена, часто смеялась, все говорила к месту, но то была чисто профессиональная реакция, а за всем этим просматривалось полное отсутствие внутренней борьбы, такое душевное равновесие, словно ей были неведомы обычные человеческие терзания и страсти — самоедство, зависть, глумление, жгучее, всепожирающее тщеславие, жажда судить и унижать. При всей ее молодости у нее была видавшая виды, закаленная душа, о чем мне в тот день в издательстве «Холст и Макдермотт» поведали ее глаза, и, восхищаясь тонкими, вытянутыми линиями тела, влюбился я не в него, а в эту ауру исходившего от нее покоя и это ровное свечение, идущее из глубины.

4

Джон был единственным человеком, кто называл ее Грейси. Ни ее родители, ни я, проживший с ней больше трех лет, не употребляли эту уменьшительно-ласкательную форму. Дело в том, что Джон знал ее с пеленок и пользовался особыми привилегиями, даже не как друг семьи, а, скорее, как неофициальный родственник. Он был этаким любимым дядюшкой или, если хотите, крестным отцом без портфеля.

Джон и Грейс были по-настоящему близки, соответственно его привязанность распространилась и на меня как на ее избранника. После того как я чуть не отправился на тот свет, он не жалел ни времени, ни сил, чтобы помочь ей выстоять, а когда я немного очухался, он каждый божий день проводил возле больничной койки, чтобы удержать меня на этом свете (о чем я догадался позже). В тот день (18 сентября 1982 года), когда мы с Грейс ехали к Джону, вряд ли во всем Нью-Йорке нашелся бы человек, который был бы ближе ему, чем мы. И который был бы ближе нам, чем он. Неудивительно, что Джон решил не отменять ужин, несмотря на свое недомогание. Так как жил он один и почти не бывал в обществе, наши свидания превратились для него в главное светское мероприятие, единственную возможность провести пару часов в непринужденной беседе.

5

Тина была второй женой Джона. Его первый брак (1954–1964) закончился разводом. Сам он на эту тему не распространялся, но в семье Грейс, я знал, Элеонору не жаловали. Ее всегда считали бесчувственной, заносчивой особой, кичившейся своими массачусетскими предками «голубых кровей» и смотревшей сверху вниз на рабочую косточку, к которой принадлежала родня Джона из Патерсона, Нью-Джерси. В то же время она была художницей почти такой же известной, как Джон — писателем. Когда брак распался, они не сильно удивились, а сам факт исчезновения Элеоноры из его жизни их явно не огорчил. Приходилось сожалеть лишь о том (слова Грейс), что Джону приходилось поддерживать с ней отношения — не потому что ему так этого хотелось, а из-за бесконечных выходок их трудного, совершенно неуправляемого сына Джейкоба.

Затем он познакомился с Тиной Островой, балериной и хореографом, на двенадцать лет моложе его, и в 1966 году они поженились к радости клана Теббетсов, полагавшего, что наконец-то Джон нашел себе пару. Время подтвердило их правоту. Миниатюрная жизнерадостная Тина, прелестная в общении, «боготворила Джона» (опять же цитирую Грейс). Увы, Тина умерла, не дотянув до тридцати семи, — рак матки. Похоронив жену, Джон надолго выключился, «он словно окаменел и перестал дышать». Он уехал на год в Париж, оттуда в Рим, а затем перебрался в маленькую деревню на северном побережье Португалии. К моменту, когда в 1978 году он вернулся в Нью-Йорк и поселился на Бэрроу-стрит, прошло три года со дня выхода его последнего романа, и поговаривали, что за это время Траузе не написал ни строчки. С тех пор миновало еще четыре года, а из-под его пера так ничего и не вышло — во всяком случае, ничего такого, что ему хотелось бы обнародовать. Но он работал. Он сам мне говорил. Над чем — я не знал, а спрашивать как-то не решался.

37
{"b":"107041","o":1}