Закончив свое блестящее доказательство reductio ad absurdum, он уставился на меня равнодушными и усталыми глазами человека, которому надоело бессмысленное сражение с ветряными мельницами. А потом вдруг, как бы опомнившись, но без малейших признаков душевной встряски, произнес:
— Да, доктор, на шее у Кроче убийца оставил отпечатки ваших пальцев. Вот заключение эксперта по дактилоскопии.
Бывают состояния, о которых бесполезно рассказывать. Передать их словами так же невозможно, как невозможно увидеть инфракрасные лучи или скорость света. Они заключены по ту сторону человеческого языка, и всякие слова об изумлении, потрясении говорят о них столько же, сколько изображение двойки о двух слонах или двух морских коровах Стеллера.
Что я должен был делать? Было мгновение, когда мне отчаянно захотелось кричать, потом — стыдно в этом признаваться! — рвать на себе волосы и царапать лицо, чтобы доказать свою невиновность, потом упасть на колени и опять клясться в своей невиновности. Не исключено, что именно так я и поступил бы, если бы он хоть на секунду одолел это свое отвратительное безучастие, если бы пустые его рыбьи глаза хоть на миг озарились светом обыкновенного человеческого любопытства. Но они были пусты и блеклы, эти рыбьи глаза на человеческом лице, и я спросил только:
— Гварди, может, эксперт ошибается?
Он пожал плечами: нет, ошибки быть не может, ошибка исключена.
— Гварди, — в горле у меня было сухо, как будто его беспрестанно прочирали листами промокательной бумаги, — я арестован?
Он опять пожал плечами: зачем?
Минут пять мы сидели молча, если можно назвать молчанием сотни монологов и диалогов, громоздившихся друг на друга в моей голове. Самое ужасное то, что все они произносились разными, как на восточном базаре, голосами — воющими, гнусавыми, бормочущими или с надрывным стоном, который внезапно прорывался сумасшедшим хохотом.
Гварди подошел к окну, поднял шторы — пятичасовое солнце отсекало метровый кусок стены у самого окна, и это четкое разделение солнца и не солнца напомнило мне лицо арлекина в двух его половинках. Возможно, Гварди вспомнил то же: он дважды прошелся рукой по щеке и оба раза останавливался, когда ладонь полностью прикрывала щеку.
— Гварди, — сказал я, — вы тоже верите, что я убил Витторио?
— Тоже? — повторил он. — А разве кто-нибудь уже думает так?
В самом деле, ведь никто, собственно, еще не предъявлял мне обвинения.
— Нет, — продолжал он, — не верю, не могу верить, потому что, в противном случае, мне потребовались бы чудовищные доказательства — доказательства того, что доктор Прато по совершенно почти гладкой стене спустился с крыши восьмого этажа или поднялся снизу, с земли, на пятый этаж.
И он снова, как с полчаса назад, взялся за своих человечков, за свои геометрические и динамометрические выкладки, но теперь они уже не существовали сами по себе, а были накрепко привязаны ко мне. Они означали, что доктор Умберто Прато, используя микроскопические неровности стены, ног добраться к окну, но при одном существенном условии — Умберто Прато, рост сто восемьдесят девять, должен был не только удерживать на концевых фалангах пальцев свое двухсотфунтовое тело, но и перемещать его, перебрасывая руки с одного уровня на другой Да, и к тому же надобно учесть, что при переходе с этажа на этаж требовалось еще максимальное распрямление тела — от ногтей и пальцев рук до ногтей и пальцев ног.
— Если бы доктор Прато, — улыбнулся Гварди, — умел оборачиваться обезьяной, тогда стоило бы еще подумать. Но так… вот, синьор, ваши силовые параметры. За миллион лет эволюции вы умудрились растерять все, чем снабдила ваши мышцы, кости и сухожилия природа.
Клочок бумаги, величиной с визитную карточку, сброшенный на стол передо мною инспектором, был испещрен буквенными символами и цифрами — и все они в совокупности представляли законченную антропометрическую характеристику доктора Прато, а на обороте тот же Умберто Прато обозначался в своих силовых параметрах — тех самых, на которые только что ссылался инспектор. Видимо, мне следовало восхититься или, по меньшей мере, удивиться такой доскональной осведомленности полиции, но я не испытывал ни восхищения, ни удивления. Мысль моя была занята другим: рассматривая клочок бумаги с цифрами, я все время чувствовал на себе пристальный, как будто прилипающий, взгляд инспектора. Это было непонятно, потому что трижды, как бы невзначай, я подымал голову и все три раза заставал Гварди в одной позе — неподвижного, устремленного в окно или, пожалуй, не в окно, а в какую-то бесконечно далекую точку за ним, за его стеклами. Потом, когда я уже основательно познакомился с самим собою в буквенной и цифровой транспонировке, инспектор откровенно уставился на меня — и опять круглились его блеклые рыбьи глаза, но уже не пустые, как прежде, а наполненные человеческим чувством удивления перед непонятным, перед необъяснимым.
Я вздохнул: сейчас инспектор Гварди начнет мудрствовать по поводу того, что в криминалистике много больше темных мест, чем, к примеру, в генетике, которой занимаюсь я и несколько еще дней назад занимался Кроче.
— Доктор, — сказал Гварди, — вы всерьез подозревали своего шефа в убийстве Чезаре Россолимо? Или это было, образно говоря, только так… апокалипсическое видение?
Вот как, они знают даже об этом — о моих подозрениях, которые и для самого Кроче существовали только в догадках! Неужели Кроче сам?..
— Именно так, Умберто, за пять дней до своей смерти синьор Кроче уведомил нас о своей размолвке с вами. И еще о том, что опасается за свою жизнь.
— Стало быть, — я вдруг ощутил в своих руках не жалкую щепку, а упругий спасательный круг, невольно брошенный мне самим Гварди, — стало быть, все эти дни вы следили за мной!
— Да, — кивнул инспектор, — следили.
— Какое же вы имеете право, — я говорил шепотом, чтобы задушить в себе крик, — вы, страж закона, изводить меня гнусными намеками!
Нет, он не разыграл ни ярости, ни возмущения — он очень спокойно объяснил мне, что как-никак на шее Кроче найдены отпечатки моих пальцев, если же учесть при этом, что в ночь преступления я вышел из дома в два часа, а вернулся только в три с четвертью, то, видимо, недоумение инспектора Гварди понять будет много проще. И не исключено, улыбнулся он, что удастся даже извинить его, ибо логика — о, эта ветреница-логика! — все-таки остается нашим божеством.
Разумеется, это был абсолютный вздор — никуда ни в два, ни в три, ни в четыре часа ночи я не выходил. Но коль скоро он утверждает, что меня якобы засекли, то как же получилось так, что за мной не уследили?
— Не знаю, — развел он руками, — вот так и получилось: сыщик утверждает, что вы не то сквозь землю провалились, не то растворились в ночи.
— Конец двадцатого века, инспектор Гварди, — и такая чудовищная средневековая чушь!
— Совершенно верно, — согласился он покорно, — чушь, я бы сказал, архичушь, доктор.
Теперь он откровенно, отбросив всякие джентльменские увертки, рассматривал меня с ног до головы, как экспериментатор в своей лаборатории рассматривает высокоорганизованную особь, в поведении которой ему не все ясно. Возможно, это был профессиональный взгляд детектива, но я чувствовал себя отвратительно. Он же продолжал осматривать меня беззастенчиво, и я ощущал его взгляд даже на своих ногах, хотя они были упрятаны под столом.
Закончив осмотр, он спросил вдруг, как я отношусь к оборотничеству, верю ли я в вукодлаков, вервольфов и чем, по-моему, объясняется грандиозное изобилие оборотней в пятнадцатом-шестнадцатом веках.
— Заметьте, — подчеркнул он многозначительно, — люди сами объявляли себя оборотнями и сами же доносили на себя.
— Синьор Марио, — сказал я спокойно, — не хотите ли вы, чтобы я воскресил средневековье доносом на оборотня Умберто Прато? Не хотите ли вы заверить меня, что сыскная полиция готова мне помочь в этом?
— Нет, доктор, — ответил он решительно, — сыск умеет быть мужественным, но иногда он считает нужным относиться всерьез к тому, что вы, естественники, заклеймили как суеверия и невежество. Случается, иного выхода просто нет.