Вышибала опять стоял там, за этим кустом, но теперь уже спиной к ним.
— Негодяй, — процедила она, — как я ненавижу его! Он сделал тебе больно, милый? Покажи мне, покажи, — простонала она, — где он сделал тебе больно? Родной, если бы ты знал, как я люблю тебя. Если бы ты только знал!
— Да, — сказал он, — ты очень любишь меня — я знаю.
Она скользила пальцами по его векам, лбу, щекам, подбородку и объясняла, что тот, за кустом сирени, — последний негодяй и подонок, но прежде он не был таким, прежде он был просто здоровый оболтус, но негодяем не был. У него, объясняла она, временами даже юмор прорезался — особенно, когда он рассказывал про своих бывших родственников, со стороны жены. А теперь — он законченный подонок и, если бы она не увидела это собственными глазами, она, может, даже не поверила бы, но прежде он такой не был, честное слово, не был.
— Я понимаю, — сказал он, — это случается. Может, на его месте я тоже стал бы таким.
— Замолчи, — концами пальцев она стиснула его губы, — замолчи!
Ему приятна была эта ее решительность, потому что теперь она была за него, подавляя без оглядки, как умеют только женщины, его дурацкое пристрастие к самообличению.
— Замолчи, — повторила она зло, когда он попытался сказать про себя еще что-то нехорошее.
Тот, за кустом сирени, по-прежнему стоял неподвижно, повернутый к ним спиной.
— Зачем тот здесь? — сказала она. — Пусть уйдет, слышишь, прикажи ему смотаться отсюда.
— Смотаться! — повторил он, и она поняла, что это ее слово не понравилось ему.
— Смотаться? — удивилась она искренне. — Я сказала: уйти. А «смотаться» — это уже твоя собственная фантазия. Просто удивительно, с какой легкостью мужчины приписывают женщине то, что может опорочить ее.
— Ты права, — согласился он, — это у мужчин есть.
— Хорошо, что у тебя хватило мужества признать правду, — сказала она, — но если бы ты сделал это менее поспешно, мне бы не пришло в голову сомневаться в твоей искренности.
Да, подумал он, я действительно чуть поспешил, Но в случае промедления она наверняка упрекнула бы меня в том, что я норовлю обойти острые углы и выгадываю для этого время.
— Молчишь, — произнесла она задумчиво, — будь я неправа, ты бы не отмалчивался. О, ты бы не упустил случая вывести меня на чистую воду. Ты очень любишь выводить меня на чистую воду, милый.
Он поднял голову: того, за кустом сирени, не было.
— Где тот? — спросил он.
— Не знаю, — ответила она раздраженно. — Я вижу, тебе очень нужен повод для скандала, родной.
— Нет, — возразил он, — просто я не заметил, когда его не стало.
— Ну, мой милый, — воскликнула она, — ты уж вовсе считаешь его ничтожеством и потому забываешь, что воспитанные люди умеют исчезать незаметно.
— Ты права, — согласился он, — я забыл, что он воспитанный человек.
— К чему эта ирония, милый! Ты бы все-таки мог допустить иногда, что на белом свете есть, кроме тебя, еще один воспитанный человек.
— Пожалуй, — кивнул он, — и если можно, давай помолчим немного.
— Нет, — воскликнула она, — молчать не будем. Я знаю, ты будешь сводить счеты со мной мысленно, пока тебе не покажется, что можно сказать об этом вслух.
Она бывает проницательной, подумал он, и с этим надо считаться.
— Да, — согласился он внезапно, — мне нужна тишина, чтобы найти слова, которые я должен сказать тебе.
— Милый, — она погрозила ему пальцем, — когда любят, нужные слова приходят сами. Это преимущество влюбленных.
Послушай, вдруг захотелось ему крикнуть, мне надоела эта болтовня, я ничего не хочу знать про влюбленных и про то, что им можно и чего им нельзя. И вообще, поди догони, пока еще не поздно, ты своего вышибалу и занимайтесь своей любовью и объясняйте друг другу, какие огромные преимущества у влюбленных, а меня оставьте в покое.
Она положила руку ему на плечи — руки дрожали, и он видел, что она хочет, по-настоящему хочет, унять дрожь, но руки не слушаются ее; наоборот: дрожь усиливалась всякий раз, когда она пыталась быть настойчивее.
— Успокойся, — он обнял ее, прижимая голову к своей груди, — ничего страшного нет — просто я немножечко устал от драки.
— Устал, милый, устал, — повторяла она, всхлипывая, — очень устал.
Это правда, говорил он себе, я в самом деле устал, но драка здесь ни при чем, и мы оба понимаем, что драка здесь ни при чем, но зачем-то ломаем друг перед другом комедию бескорыстной и заботливой любви.
— Но, — неожиданно произнес он вслух, — если ломаем, значит, иначе пока не можем.
Она опять всхлипнула, на мгновение подняла голову, страдальчески глянула ему в глаза, но ничего не сказала.
Хорошо уже и то, подумал он, что она не требует объяснений.
Засыпая, она пробормотала:
— Милый, скажи, что ты меня очень любишь.
— Я очень люблю тебя, — произнес он уверенно.
— Да, да, — ответила она неясно, горячей скороговоркой, — я верю тебе. Очень верю.
Когда она заснула, он попытался встать, но для этого надо было сначала освободиться от объятий. Он развел ее руки, лежавшие у него на затылке, прислушался к дыханию, затем, очень осторожно, стал отводить голову со своей груди — и она проснулась,
— Что такое, милый? — спросила она строго, звонким голосом, которого никогда не бывает у человека спросонок. — Тебе надо уйти?
— Нет, — сказал он, — спи спокойно, мне ничего не надо: просто я хотел переменить позу.
— Хорошо, милый, тогда все в порядке.
Произнося эти слова, она оглянулась, и он, следуя за ее взглядом, опять увидел того, за кустом сирени. Она в испуге подалась назад, будто в поисках заслона, но он оставался спокойным, и это его спокойствие, видимо, внушило ей тревогу. Во всяком случае, никакого другого повода для тревоги у нее сейчас не было.
В нынешний раз тот, за кустом, нисколько не беспокоил его. Напротив, он даже был непрочь переговорить с ним, хотя о чем именно говорить, оставалось неясным.
— Милый, — прошептала она, — ты не должен так ревновать меня. Слышишь, не должен.
— Ага, — откликнулся он, — не должен.
— Я люблю тебя, одного тебя. Я верна тебе, только тебе, а его я ненавижу. У меня с ним ничего не было, — вдруг всхлипнула она. — Ну, почти ничего. Один только раз, когда ты долго не приходил и я испугалась, что ты вообще не придешь…
— Очень жаль, — оборвал он ее резко, — что ты так ограничивала себя.
— Милый, — проворковала она, — не надо сердиться, клянусь, ничего такого… как с тобой… у нас не было.
— Послушай, — сказал он, — мне безразлично, почему и сколько раз это было у вас.
— Милый, — захныкала она, — ну, не надо так сердиться: я понимаю, что тебе очень больно, но, клянусь, это не повторится.
Он молчал, и тогда она сказала:
— Если хочешь, я убью себя. Себя и его.
Голос у нее был теперь решительный, с тем оттенком приглушенности, какой бывает при глубоком волнении, которое надо, однако, любой ценой скрыть.
— Уходи, — сказал он. — Вдвоем уходите.
— Нет, — воскликнула она, — нет!
Он оттолкнул ее, и в это же мгновение поднялся над землей тот, за кустом сирени. Через секунду, как в прошлый раз, о землю должно было удариться грузное человеческое тело. Но удара не было ни через секунду, ни через пять секунд — тот, с лицом вышибалы, исчез. Она взвизгнула, цепляясь за него потерявшими силу и вес руками, он оттолкнул ее и закричал пронзительным голосом, которого никогда прежде у него не было:
— Уходи! Вон! Вон!
— О-о! — застонала она, и стон ее замирал, как тонущее в колодце эхо.
Не стало запаха сирени. Северная стена еще светилась голубым, на котором просматривались только небольшие темноватые уплотнения — одно из них напоминало человеческую фигуру.
Он сидел в кресле, оцепенело, без мыслей, без желаний. В голове мелькали какие-то слова, может быть, даже не слова, а только тени слов. Иногда он следил за ними — равнодушно, как паралитик за проносящимися мимо него предметами. Но два слова возвращались чаще других, и в конце концов он увидел эти слова, сначала увидел, а потом услышал.