Наконец я выбрался из зарослей. У меня было совершенно определенное ощущение, что я ушел от опасности, хотя представить себе эту опасность даже приблизительно мне никак не удавалось. Я дважды обошел корпус биохимии — стекла его блестели в лунном свете, как куски отполированного золотистобелого базальта. Вода в фонтане посреди площади стекала неслышно по гранитным уступам, и только неустойчивость бликов на камнях и в бассейне позволяла угадывать безостановочное движение воды.
Удивительное дело, мне захотелось думать и говорить стихами — желание, которое частенько одолевало меня лет до шестнадцати-семнадцати, но впоследствии никогда не возвращалось. Потом вдруг, безо всякого намерения, я сказал вслух: «Зенда». Нет, я нисколько не представлял себе в это мгновение синьорину Хааг, я просто произнес ее имя — Зенда, которое было всего лишь словом со своим акустическим образом. Ну, как тысячи других слов — небо, тепло, сила, — не привязанных к конкретным предметам или явлениям.
Я придвинул скамью вплотную к фонтану и опустил ноги в воду. Опустил осторожно, так что вода только чуть-чуть всколыхнулась, заглатывая мои ноги без единого звука. Блаженный ритм покоя вернулся ко мне, и я решил, что вот так — с ногами, опущенными в бассейн фонтана, — просижу до рассвета, что ничего другого, ничего лучшего не надо.
У покоя свои часы, свое время. Мы не умеем правильно определять его, потому что во многих точках оно сопряжено с изначальным ощущением вечности. А нам нужны действия, дискретные величины, дающие четкое ощущение конечного, иначе — расстилается океан без вех, без ориентиров. Нирвана отожествляет человека со Вселенной, и границы двух Миров — вне и внутри — исчезают.
Внезапно во мне толчком в сердце разорвалась нить. Обернувшись, я увидел, как из зарослей вышел Хесус Альмаден — уверенно, быстрой и энергичной походкой делового человека, направляющегося к цели.
— Хесус! — окликнул я. — Альмаден! Синьор Альмаден!
Он продолжал двигаться тем же деловым шагом, как будто ничто извне не потревожило его.
— Альмаден!
В этот раз я напрягся для оклика так, что оглушенная рыба и та, наверняка, услышала бы меня. Но Альмаден не обратил ни малейшего внимания на мой зов, и тогда… тогда, черт возьми, я подумал, а что если никакого крика нет, что если у меня появляется лишь внутренний образ произнесенного имени?
Альмаден двигался строго по дуге, вдоль которой площадь обрамлялась зарослями. С северной стороны дуга уходила за корпус биохимии, а на юге опять выходила из-за корпуса — в том месте, где начиналась юго-восточная радиус-просека.
Не раздумывая дольше, я сунул ноги в туфли и понесся вдогонку за Хесусом. Но едва я пробежал десяток шагов, Хесуса не стало. Нет, нет, я беспрерывно следил за ним, ни на милли-секунду не выпуская из виду, и все-таки он исчез — стремительно, как свет перегоревшей лампы. Не исключено, конечно, что был у меня мгновенный провал сознания или мгновенное ослепление, но разве могу я всерьез допускать это, если в моем физическом самовосприятии никаких, абсолютно никаких сдвигов не произошло!
А что… нет, это вздор!.. и все-таки, а что, если вообще никакого Хесуса Альмадена не было? В конце концов, его фантастическая глухота и чудовищное исчезновение для меня не менее реальные факты, нежели его появление из зарослей и деловая походка. Но как все это увязать?
Я вернулся к фонтану, опять сел на скамью и опустил ноги в воду, но прежнего ощущения покоя уже не было. Впервые я проводил здесь, в пяти градусах от экватора, ночь без сна; к западу отсюда — Кордильеры и океан, к востоку-Гвианское нагорье и джунгли Ориноко, а между ними — я, Умберто Прато, бежавший из Европы в поисках душевного равновесия. Но, господи, что мог я знать об экваториальной ночи! И что, собственно, я знаю теперь?
Синьорина Зенда предпочитает Луну и ночь, я — день и Солнце. У каждого свои вкусы. Вкусы и возможности.
Что это? Даю голову на отсечение, опять он, Хесус Альмаден, — там, у юго-восточной радиус-просеки. Нет, теперь я кричать не буду, теперь я просто буду смотреть.
Остановился. Сейчас оглянется и пойдет дальше. Нет, не оглядывается — ждет, явно ждет кого-то. Вышли — четверо, сразу четверо. Еще четверо. И еще. Ото, сколько же их там! Что это на них — комбинезоны? Точно, комбинезоны — вроде защитных для команд дерадиации.
Абсурд, конечно, но мне вдруг показалось, что там, у зарослей, идут военные маневры и офицер дает инструкции своим солдатам. Однако, странные они, эти солдаты — неподвижны, как истуканы, как оловянный андерсеновский солдатик, который без стона, без упрека способен пролежать десять лет под прогнившей доской. И еще кого-то напоминают они, очень напоминают… вспомнил — тех, что на цереусе были. Я успел подумать еще, что такие солдаты — идеал всякого генерала, и вдруг все они отпрянули назад, в заросли. Причем, самое поразительное, Хесус, который был в двух-трех шагах от них, буквально взлетел и первым проник в чащу.
Опять на площади остался один человек — Умберто Прато. Я мог бы уточнить, синьор Прато, доктор биохимии из Болоньи, потому что о себе самом я мыслил так же, как об Альмадене, его подопечных и вообще обо всем, что было вне моего Я. Умберто, физический Умберто Прато, был в эту ночь за пределами того Я, которое получало и перерабатывало информацию ночи.
Потом, минут, должно быть, через десять, Прато вынул ноги из бассейна, положил их на скамью, провел рукой по голени, отжимая воду, и надел туфли.
Без страха, как автомат, который реализует однуединственную программу — шагать, строго блюдя вертикальное положение тела, — он двигался вдоль просеки. Он прошел дистанцию безукоризненно, ни разу не подавшись ни вправо, ни влево. Так же методично он подымался по ступеням лестницы, и каждая ступенька была, как щелчок маятника — тик… тик… тик…
В гостиной он поставил кресло, как положено, в трех метрах от телеэкрана, нажал кнопку самонастройки приемника, перевел спинку кресла от обычных ста пяти градусов к прямому и уселся.
…Джорджтаунская история по-прежнему остается загадкой. Мы уже рассказывали о фантастической силе и ловкости неизвестного, который безо всяких приспособлений спустился по стене с крыши десятого этажа на шестой, пытаясь проникнуть через окно в лабораторию митохондриологии. Полицейский Джо Чейндж, заметив человека на стене, трижды предупредил его окриком и трижды выстрелами. Однако неизвестный не реагировал на предупреждения полицейского, и тогда Джо Чейндж дал четвертый, последний, предупредительный выстрел. По несчастному стечению обстоятельств, человек в это же время занес ногу на карниз, куда целился полицейский, и пуля раздробила ему голень. При падении с шестого этажа он разбился насмерть. Прославленный патанатом профессор Шарль Годо, проведший вскрытие тела, решительно заявил, что анатомия бессильна объяснить феноменальные качества неизвестного. Руководитель Джорджтаунской лаборатории митохондриологии профессор Ферюссон утверждает, что мотивы, определившие попытку постороннего человека проникнуть в лабораторию, для него лично — terra incognita. Беспредельно уважая профессора Фергюссона, мы счастливы сообщить, что только скромность помешала профессору дать удовлетворительное объяснение: нашему репортеру стало известно, что в ту же ночь из лаборатории были похищены материалы секретных исследований. Предполагают, что похититель проник в лабораторию тем же путем, который накануне оказался роковым для его предшественника. Джо Чейндж, единственный человек, который мог бы стать очевидцем, чистосердечно признался, что ему не приходила в голову мысль о втором человеке, подобном его невольной жертве, и потому до прибытия полицейской машины он не глядел вверх. «Я думал, — сказал он, — все уже здесь, на земле».
Уважаемые телезрители, станция «Санта Фе де Богота» продолжает свою круглосуточную программу. В четыре часа пятьдесят минут смотрите…
Умберто протянул руку к дистанционному пульту, нажал клавишу «сеть» и долго не снимал пальца, хотя экран уже погас. Потом он забросил обе ноги на подоконник, провел ладонями по щекам и запрокинул голову, подперев челюсть кончиками вытянутых пальцев.