Это еще далеко не факт, что «массы» в любой стране несут непосредственную ответственность за подъем современного национализма. Это движение, по-видимому, началось в слоях «интеллектуалов», а решающий толчок получило от среднего класса. В Англии, где физичеcкая окружающая среда, политические и религиозные условия были особенно благоприятными, сильное национальное сознание значительно развилось еще до начала восемнадцатого века, и вполне возможно, что английский национализм вырос более или менее стихийно из чувств и настроений масс. Но и это далеко не бесспорно, хотя, впрочем, подробное рассмотрение всех «за» и «против» выходит за рамки темы этой книги. Однако не может быть никаких сомнений в том, что за пределами Англии в начале восемнадцатого века массы людей в Европе, Азии и Америке, хотя и имели некое ощущение национальной общности, но прежде всего чувствовали свою принадлежность к провинции, городу или империи, а не к национальному государству, и потому не противились переходу из одного политического пространства в другое. Мыслить и действовать в рамках национального единства их научили интеллектуалы и средние классы.
Хотя историкам хорошо известно, что национализм возник в шестнадцатом веке, они пока не могут найти объяснения этой страсти, предшествовавшей появлению соответствующей теории
Сегодня важно понять, почему никакой национализм не возможен до тех пор, пока национальный язык не обретет печатную форму. Как указывает Хэйес, в бесписьменных обществах брожение и социальную активность племенного типа не следует путать с национализмом. У Хэйеса не было ключа к пониманию причин процесса визуальной квантификации в период позднего средневековья, равно как и влияния книгопечатания на развитие индивидуализма и национализма в шестнадцатом веке. Но он ясно видел (р. 4), что никакого национализма в современном понимании не существовало до шестнадцатого столетия, когда в Европе сформировалась современная система государств:
Государства, образовавшие эту новую систему, сильно отличаются от «наций» примитивных племен гораздо большим размером и гибкостью. Это были агломерации людей, говоривших на разных языках и диалектах, с разными традициями и общественными институтами. В большинстве случаев некая народность, национальная группа, становилась ядром, правящим классом, устанавливала официальный язык, а все остальные более мелкие и даже крупные народности обычно выказывали высокую степень лояльности по отношению к общему монарху, или «суверену». В отличие от старой, смешанной империи, это получило название «нации», или «национального государства», а верность народа своему суверену стала называться «национализмом». Но следует четко помнить, что это не были «нации» в примитивном племенном смысле и что их «национализм» имел совсем иной фундамент, чем современный. Европейские «нации» шестнадцатого века гораздо больше походили на маленькие империи, чем на большие племена.
Хэйеса ввел в заблуждение характер современного интернационализма, который коренится в увлечении примитивизмом, зародившемся в восемнадцатом веке: «Современный национализм означает более или менее осознанное намерение возродить примитивные племенные единства, но только в большем масштабе и на искусственной основе» (р.12). Но благодаря телеграфу и радио мир пространственно сжался до размеров одной большой деревни. Ностальгия по племенному миру — единственное развлечение, оставшееся нам после изобретения электромагнитных волн. Алексис де Токвиль в книге «Старый режим» (р.156) проявляет гораздо большую, чем Хэйес, проницательность в понимании причин и следствий национализма. К формированию унифицированного гражданина вело не только привыкание к печати, но и тот факт, что само политическое образование во Франции было делом рук писателей:
Писатели не только несли свои идеи народу, но и выражали свой темперамент и предпочтения. В отсутствие других учителей и при полном забвении практики в результате долгого процесса образования, состоявшего в чтении книг, французы усвоили влечения, мышление, вкусы и даже эксцентрические склонности своих писателей. И это развилось до такой степени, что когда наконец пришло время действовать, они просто перенесли в политику все то, чему их научила литература.
Изучение истории нашей революции показывает, что она творилась в том же духе, который породил множество оторванных от жизни книг об управлении государством: та же тяга к общим теориям, совершенному законодательству и точной симметрии законов, то же презрение к действительным фактам, тот же вкус к оригинальности и изобретательность в создании новых общественных институтов, то же стремление одним махом перекроить всю конституцию, следуя правилам логики и единому плану, вместо ее медленного и поэтапного исправления.
В загадочной «логико»-мании французов легко распознать визуальный компонент, обособившийся от других факторов. Подобным образом маниакальная воинственность французских революционеров есть не что иное, как следствие другой коллективной мании — стремления к визуальной квантификации. Здесь максимально явственно выступает единство принципов унификации и гомогенности. Современный солдат — яркий пример сменной детали механизма, классическим образцом которого является изобретение Гутенберга. Токвиль очень точно писал об этом в книге «Европейская революция» (р.140, 141):
То, что республиканцы восприняли как любовь к республике, было, главным образом, любовью к революции. Действительно, армия была единственным классом во Франции, где каждый член без исключения оказался в выигрыше благодаря революции, а потому был лично заинтересован в ее поддержке. Каждый офицер и чиновник был обязан ей своим рангом, а каждый солдат — своим шансом стать офицером. Армия была поистине вооруженной революцией. И если кто-то неистово кричал: «Да здравствует Республика!», то это был просто вызов старому режиму, сторонники которого кричали; «Да здравствует король!». По-настоящему армию ничуть не заботили гражданские свободы. Ненависть к чужеземцам и любовь к родной земле — вот обычные элементарные составляющие солдатского патриотизма даже в свободных странах. Тем более, никак иначе не могли обстоять дела в то время во Франции. Эта армия, как и почти любая другая армия в мире, ничего не выигрывала от длительного и сложного процесса перестановок в представительском управлении. Она ненавидела и презирала ассамблею, ибо способна была понять только сильную и простую власть. Все, чего она хотела, — это национальная независимость и победа.
Национализм настаивает на равных правах как для индивидов, так и для наций
Хотя главная черта письменной и печатной культуры — жесткая централизация, в не меньшей степени ей свойственно утверждение прав личности. Токвиль в «Европейской революции» (р.103) пишет: «В 1778-м и 1779 гг. все опубликованные памфлеты, даже принадлежавшие будущим революционерам, содержали высказывания против централизации в пользу местного самоуправления». Чуть ниже (р.112, 113) он добавляет замечание, которое указывает, что, подобно Гарольду Иннису, он стремился не столько изображать события, сколько размышлять над их внутренними причинами: «Самым необычным во французской революции были не столько используемые ею методы, сколько порождаемые ею идеи. Новый и поразительный факт заключается в том, что многим нациям предстоит достичь той стадии, когда они научатся эффективно пользоваться этими методами и легко усвоят эти идеи».
В этом месте «Галактики Гутенберга» я бы с радостью передал слово Токвилю, ибо его способ мышления является для меня одним из главных примеров для подражания. Он сам дает блестящее определение своему методу, говоря о старом режиме (р.136): «Я пытался судить о нем, руководствуясь не своими идеями, а чувствами тех, кто претерпел от него, а затем разрушил его».