Ну, с Роджером уже было загублено порядочное число часов у старого резервуара в обществе шерстяных колпаков и биноклей. Более того, я надеялась поработать над «ван Эйком» Кевина до того, как Клайв заглянет домой на пути к занятиям лыжным спортом. В голосе Роджера слышалась ужасно трогательная настойчивость, и мне не хотелось его разочаровывать. Он такой милый, неуклюжий и застенчивый, и жутко серьезный, и, наверное, очень ранимый. А эта жена-алкоголичка еще добавляет. Ну я и сказала: «Хорошо», — а потом отыскала бинокль Гарри, как напоминание.
Когда я привала, стало ясно, что он ожидал этой минуты весь день. Так разнервничался, что почти не смотрел на меня. Ему не терпится, сказал он, поделиться со мной своим открытием. Водохранилище было в елизаветинские времена садом для форели! А может быть, и раньше. Он нашел документы, сказал он.
Тут, он убежден, был тюдоровский мэнор — и он показал мне место, где, по его мнению, стоял дом — невысокий пригорок, — а вон там была коптильня, он твердо уверен. И теперь он добивается, чтобы Лондонский университет организовал здесь раскопки. «Конечно, не в гнездовой сезон, нельзя же тревожить птиц!» И он засмеялся.
Эта шуточка, казалось, придала ему духа, и он, наконец, посмотрел на меня. «Можно мне сказать, что вы выглядите очаровательно?» Я пробормотала удивленное «благодарю вас!» «Нет-нет, — сказал он поспешно. — Это я должен благодарить вас».
Он смахивал на мальчугана, которому только что подарили игрушечную железную дорогу, и я старалась угадать, что последует дальше. И последовало незамедлительно: «Смотрите! Что я говорил. Сохраняйте неподвижность. Бинокль к глазам. Вон они, тростниковые камышовки, в середине марта, так рано! Из Африки — такой путь, милые малютки — вы только представьте себе!
Посмотрите же. Вон туда!» Я покорно уставилась в свой бинокль на камыши. Но я все время крутила фокусировку не в ту сторону, а когда все-таки настроила, линзы успели запотеть. «Видите их?
Глядите, они опять вон там». Бинокль трясся, руки у меня заныли, я даже камыши не могла разглядеть, не то что птичек. «А как выглядят эти тростниковки или как их?» — прошептала я. «Вон одна. Летит к камышам. Видите? Боже мой, улетела! Нет, вон она. Разрешите, я попробую вам показать». Он зашел мне за спину и попытался направить мой бинокль, обняв меня за плечи. Я обратила внимание на его пальцы, такие гладенькие от перелистывания древних рукописей, и с прекрасно наманикюренными ногтями. От него веяло теплом, как от свежеподжаренного ломтика хлеба. И тут у меня началась икота. Я думала, он рассердится. Поблизости проплывал лебедь, и я с надеждой сказала: «Смотрите, лебедь!» Но он словно бы не заметил лебедя, как и моего икания.
Начинало смеркаться, и свет над водой был удивительно прозрачным и нежным. А Роджер уже пылал энтузиазмом. «Видимо, они тут гнездятся.
Гнездо они, как вы знаете, вплетают в камыши.
Возможно, нам удастся его отыскать. Надо только подождать и проследить, где они садятся. Давайте последим из укрытия вон там». Это подобие сараюшки с занавесками вместо передней стенки я заметила чуть не полгода назад и ей гадала, что бы это могло быть такое. Роджер пошел вперед, показывая путь, а я следовала сзади, скользя и стараясь справиться с икотой. Внутри укрытия было совсем темно, и я расслышала, как он бормочет про себя, что надо раздвинуть занавески на самую чуточку, чтобы никого не напугать. Я шагнула вперед и с грохотом споткнулась о деревянную скамейку. Думаю, напугались все тростниковки, даже еще летящие из Африки. А Роберт опять ничего не заметил, а вот икота прекратилась.
Занавесок было две, и он отдернул их примерно на фут, и мы уселись бок о бок на скамейке, уперлись локтями в подобие полки и уставились сквозь наши бинокли в сгущающиеся сумерки. Мне почудилось, что играю я в старом шпионском фильме.
Кругом не было видно ни единой живой души — да и не единой птицы, если на то пошло. Скамья холодила задницу. Мне показалось, что Роджеру с гнездом его птички тоже не, везет, потому что время от времени он расстроенно что-то буркал. И не просто от скуки. Постепенно у меня сложилось впечатление, что он смотрит в бинокль, отчаянно стараясь найти что-то, о чем жаждет мне сказать. Что-то вроде молчания во время твоего первого танца. Мне хотелось нарушить его, но как?
— А ваша жена наблюдает птиц? — спросила я наконец, тут, же сообразив, насколько нелеп этот вопрос. Роджер опустил бинокль и уставился на меня. У него было такое трогательно грустное лицо; наблюдение за птицами даже придало ему сходство с маленьким мальчиком.
— Боже мой, нет! — сказал он. — Она не принимает участия ни в чем, что я люблю, — и никогда не принимала. Вот почему так замечательно, сидеть тут с вами. Так замечательно! Внезапно он положил свою руку на мою. Ах, какого, должно быть, усилия это ему стоило! «Вы такая красавица!» На последнем слове он будто подавился.
И тут началось извержение. Он любит меня.
Я богиня. С той минуты, как он меня увидел… Он выразил надежду, что я не сержусь. Конечно, он ничего не ждет — лишь изредка прогулка вроде этой. «Тростниковка в укрытии?» — спросила я.
Он снова подавился с нервной улыбкой на губах.
«Нет, райская птица», — сказал он, и я засмеялась. «Так, значит, я невзрачная простушка? Ведь в чудесном оперении щеголяют самцы. А я та, что ждет взгляда прекрасного принца». У него на лице появилась очаровательная растерянность, будто он не мог поверить своим ушам. Снова подавившись, он выговорил: «Знаете, мне не следует признаваться в этом, но иногда я грежу, что вы обратите на меня свой взгляд. Что я смогу любить вас… истинно». Тут лицо у него стало испуганным — а вдруг я посмеюсь над ним? «Вы хотите сказать; заняться со мной любовью? А вам хотелось бы?»
Голова у него поникла: «Ах, моя чаровница, ах. ах моя богиня. Я бы… я был бы так поражен. Я… не смог бы». «А вы уверены? — бесстыдно настаивала я. — Почему бы вам не попробовать?»
«Ах, нет-нет. Ничего подобного не случалось уже много лет, уверяю вас. Но я так вам благодарен, так благодарен! Такая доброта. И такая красота!»
Я как раз подумала: «Черт, но ему пятьдесят, не больше», как откуда-то из камышей донеслось что-то вроде громкого кваканья. Роджера словно ударило электрическим током. Он даже подпрыгнул. «Но что это? — спросила я. — Звучит так, словно кого-то рвет», Роджер уже лихорадочно вперился в окутанные мглой камыши через бинокль. «Не может быть! — восклицал он снова и снова. Невозможно! Их тут никто никогда не видел». А звук повторялся и повторялся хриплое чак-чак-чак. Казалось бы, ну, что тут такого? Но только не для Роджера. «И тем не менее это так! — заявил он в крайнем изумлении. Соловьиная камышовка! Такая особенная трель! Ошибиться в ней нельзя!»
Нельзя было ошибиться и в том действии, какое она произвела на, Роджера. Лицо его сияло даже в темноте. Он словно помолодел лет на двадцать — ну, преображенный мужчина. Все в нем и у него вздыбилось. Видно, накопил за долгие годы.
Моя дорогая Рут, остальное оставляю твоему воображению. Но никогда больше я не стану судить о представителе птичьего мира по его перьям.
Клянусь тебе, мой кроткий историк восстал на брачный зов соловьиной камышницы.
Вот так дергунчик вздернулся.
Ах да! Только что пришла твоя телеграмма.
Vive la France.[15] Держу пари, по громкости он и вполовину не сравнился бы с соловьиной камышницей (самцом).
С любовью из укрытия. Пять позади!
Джейнис.
Дамаскину 69
Неаполис
Афины
24 марта
Милая Джейнис!
Когда, я вернулась в воскресенье, меня ждали ДВА твоих письма! Пирс по ошибке вскрыл первое, а затем преднамеренно прочел его, сукин сын.
Он сполна насладился твоим описанием вечеринки и так распространялся о твоем облегающем кашемировом костюме, что я отказала ему в его супружеских правах — малоубедительный предлог, но я только что провела неделю с Жан-Клодом и была не в настроении. Да, кстати, он требует напетушник для согревания (то есть Пирс); зная его, боюсь только, он постоянно будет забывать от него избавляться, что может сделать осуществление супружеских прав еще менее вероятным.