Америка, похоже, не понимает того, какое до сих пор огромное значение имеет Первая мировая война в сознании европейцев. Поголовный призыв в армию и массовая резня на Западном и Восточном фронтах коренным образом поменяли общественное устройство Европы, изменения коснулись политики, религии, социальной философии и европейской точки зрения на милитаризм. Посещаемость церквей в Великобритании после Первой мировой войны значительно сократилась. Люди преисполнились отвращением к циничной фразе «Бог на наглей стороне», которую кричали ура-патриоты, посылая людей под пулеметный огонь в бессмысленном, бесчеловечном конфликте. Обычный солдат в воображении многих военных поэтов был распятым Христом, жертвующим собой за грехи национализма, а националистическое использование религии всеми государствами виделось как святотатство и ересь. Милитаризм уже больше никогда не смог занять неограниченное и бесспорное место в мыслях и чувствах европейцев; именно поэтому фашистский милитаризм во Второй мировой войне был встречен как враг, которому следует противостоять.
Две мировые войны дали Европе новое представление о России. Россия тоже выдержала испытание резней и принесла в жертву простого человека так же, как и другие европейские страны. Европейские правительства опасались только того, что русский народ окажет чрезмерное влияние на европейцев. Рабочий класс Европы сочувственно отнесся к русской революции, сочувствие, которое не было прокоммунистическим или протобольшевист-ским. Социализм в Европе всегда значил больше, чем большевизм. Вторая мировая война стала источником нового взгляда европейцев на Россию. Жители Европы, непосредственно испытавшие на себе послевоенное разорение и опустошение, прониклись сочувствием к российскому подвигу в Великой Отечественной войне. Европа прекрасно понимает, что помимо военной помощи Соединенных Штатов своей «победой» в войне против Гитлера она обязана русским людям, которые сражались и умирали ради собственной победы и победы Европы. В Европе распространено мнение, что русский вклад в победу на Восточном фронте стал решающим в определении исхода войны.
В послевоенный период новая — холодная — война стала американской глобальной метафорой, расширением мифологии вестерна в общемировом масштабе. И в этой войне также было очевидным различие между народными умонастроениями в Европе и Америке. Обладающая иным историческим опытом, Европа имела все основания сомневаться в советской коммунистической мощи и оставаться равнодушной. В Европе ощущалось инстинктивное понимание того факта, что одна треть производственных мощностей Советского Союза была разрушена в войне против Гитлера. Пока американская политическая риторика преподносила русскую угрозу в демонических тонях, европейское общественное мнение не очень-то верило в идею о том, что русские могут сравняться с Америкой по своему экономическому развитию — в это верила только сама Америка. Так и получилось. Конец холодной войны был встречен в Америке как триумф, кульминация, «конец истории», мировая победа американского этоса. Европа же ликовала в страстной надежде, что наконец прекратится враждебность времен холодной войны, уйдет в прошлое логика «гарантированного взаимного уничтожения» с ее расточительным и бездумным расходованием драгоценных ресурсов.
Когда Америка решила, что русский коммунизм может стать новым фронтиром — границей цивилизаций, делящей весь мир на два лагеря, — американцев удалось в этом убедить. Если вы хотите, чтобы все оружие и все налоги направлялись на новый фронтир, посоветовал сенатор Артур Вандебург президенту Трумэну, тогда вам лучше «запугать американский народ». Трумэн сделал это в серии своих выступлений, посвященных «красной угрозе», нависшей над Францией и Италией. И во Франции, и в Италии были и до сих пор есть влиятельные коммунистические партии, но у них собственная история, не имеющая особого отношения к России. Неудивительно, что французы, итальянцы и большая часть европейцев считала представление Трумэна о «красной угрозе» слишком упрощенным. В самом деле, европейцы в силу непохожести европейской истории на американскую иначе воспринимают все войны, в которых Америка оправдывает свои тайные или явные вооруженные вмешательства тем, что она пытается противостоять «красной угрозе». В сущности, точки зрения Европы и Америки существенно расходятся по двум пунктам.
1. Америка четко воспринимает Европу как старый мир, жители которого отстали в развитии. Образ, господствующий в массовом сознании: европейцы погрязли в коррупции и обмане и им уже трудно выбраться. Говоря языком 0'Салливана, главной европейской проблемой была «тирания королей, иерархов и олигархов», но Америка не представляет, какого труда Европе стоило собственными силами и средствами загнать этих демонов в определенные рамки и добиться их покорности. Европа тоже страдает от политических и социальных разногласий, но не в большей степени, чем Америка. Такие моральные ценности, как совесть, приверженность идеалам свободы и прав человека, для Европы играют ничуть не меньшую роль, чем для Америки. Когда на роль жестокого злодея в современном голливудском фильме требуется обязательно европейский актер, Европа вправе серьезно задаться вопросом, признает ли Америка равноправие двух культур, европейской и американской. У европейских стран своя собственная история расизма, колониализма и деколонизации; им оказывали упорное сопротивление, за колонии шла самая настоящая война, но затем Европа села за стол переговоров с многими из тех, кто раньше считался террористом и воспринимался врагом цивилизации. Это, к примеру, Лжомо Кениата, лидер повстанцев May-May, ставший президентом независимой Кении, или Нельсон Мандела, которого Маргарет Тэтчер окрестила террористом, ныне считающийся почти святым. Этот поучительный урок во многом сформировал европейские политические взгляды в отношении мировых проблем.
2. Пережитые Европой две мировые войны не позволяют ей воспринимать насилие как искупление, и сама идея Третьей мировой войны с точки зрения европейского общественного мнения совершенно немыслима, поэтому кампания за ядерное разоружение (CND) и движение за мир настолько популярны в Европе. Жанр вестерна не мог бы занять аналогичное место в сознании европейцев. В Америке вестерн был идеальным мифическим пространством для запугивания граждан. Рождение холодной войны совпало в Америке с пиком популярности вестерна в кино, по радио и телевидению. Итак, мы возвращаемся к простым и трогательным поселенцам в фильме «Шейн», старающимся обезопасить себя и свое будущее с помощью тяжелого труда. Опыт взросления молодых американцев в начале 1950-х, когда «Шейн» только вышел на экраны, включал в себя регулярные учебные упражнения, когда надо было прятаться под школьными партами, чтобы спастись от ядерного взрыва русских атомных бомб: паранойя и ощущение опасности были нормой жизни, так же как и у поселенцев, ежедневно ожидавших нападения скотоводов. В фильме «Шейн» маленький мальчик Лжо — прототип Америки — олицетворяет собой другой аспект мифа о взрослении. Самое страшное заключается в том, что этот ребенок готов к насилию, его завораживает жестокость, оружие, он с трепетом учится пользоваться ружьем. Именно маленький Лжо бежит за Шейном, чтобы увидеть его в последний раз. Именно Лжо мы видим в финале фильма, когда он зовет Шейна обратно. Он кричит, и его голос разносится эхом по долине: «У папы есть для тебя дела, и мама ждет тебя. Я знаю. Ты нам нужен. Шейн, Шейн! Вернись! Прощай, Шейн!» Герой даровал им спасение с помощью насилия. Его ждут и хотят видеть снова. Это не последнее прощание: такие герои бу-Дут вновь нужны. И действительно, Шейн возвращается к нам в фильмах, так же как Клинт Иствуд возвращается в своей роли «человека без имени» в фильме «Бледный всадник» (1985).
Если обращение к насилию является неотъемлемой частью американской риторики, то неудивительно, что насилие превращается в определенную форму коммуникации. Льюис Лэфем, редактор журнала Harper's Magazine, отмечает, что летом 1965 года будущий министр обороны США Роберт Макнамара назвал «бомбовые атаки во Вьетнаме, в результате которых погибли около двух миллионов человек, средством коммуникации». Бомбы стали «метафорами», означавшими признание северными вьетнамцами неизбежности победы Америки, а американские самолеты, сбрасывающие снаряды на мирных жителей, служили не столько военным, сколько риторическим целям. Макнамара ни в коем случае не был одинок в своих взглядах; он лишь был продуктом и слугой общества, предпочитающего использовать язык насилия, и попал во власть мечты, пытаясь подменить фиктивными данными общеизвестные факты. Реальным для него был образ войны, появляющийся на маршрутных картах и компьютерных экранах. Нереальными были боль, страдание, увечья и смерть.[59]