К чему борьба? Все равно ты в конце концов признаешься, как признаются все. Почему же не дать Глазанову этот момент славы, его крохотный триумф? Он ведь тоже обречен, если не в этом году, так в следующем. Коба настигнет его, отыщет по той вони, которая тянется за этим амбициозным дураком. Чем больше он старается, чем больше устраивает арестов и экзекуций, чем сильнее громит врагов Кобы, тем вернее подводит под меч самого себя. Глазанов, ты такой умный, неужели ты этого не видишь?
И в эту минуту он услышал, что кто-то поднимается по ступеням старой наружной лестницы, затем услышал клацанье старого замка. Дверь камеры распахнулась.
Силуэт, заполнивший весь дверной проем, загородил резкий свет коридорной лампы.
Пришедший двигался довольно легко, несмотря на свои габариты. Быстро прикрыл за собой дверь и приблизился к Левицкому. Тот пристально следил за ним, без тени страха, но в глубоком удивлении. Что? Что такое? Неужели его… Человек наклонился, сильными руками отвел голову Левицкого от стены и стал осторожно поворачивать ее туда и сюда.
– От тебя до сих пор несет, schtetl, хоть прошло столько лет, – проговорил американец, и до старика внезапно дошло, что он слышит идиш.
Звуки родного языка затопили его. Когда-то это был единственный язык, который он знал. Когда-то, годы, века назад. Это было тогда, когда не было ничего.
– Еврей? – осведомился он.
– Да. Избранный народ. Вырос в маленькой говенной деревне. Как и ты, старый дятел. И тоже помню день казачьего погрома.
О, как давно это было! Уральские казаки в меховых папахах и сапогах, с кривыми шашками наголо, верхом на лоснящихся жиром черных конях. Ранним утром они вылетели из леса, где беспробудно пили всю ночь. Он помнил алую кровь, помнил запах горящих изб, вопли, жар пламени, захлебывающегося в рыданиях брата. Помнил, как зарезали мать, зарубили отца. Опять потоки текущей алой крови, опять дым охваченных огнем бревенчатых изб, пламя, крики. И еще он помнил лошадей, этих огромных лоснящихся чудовищ, готовых насмерть затоптать тебя копытами…
– Мы переделали тот старый мир, – заговорил Левицкий. – У нас произошла революция.
– Срал я на твою революцию.
Старик смотрел на огромную, нависшую над ним тень.
«Его прислали сюда убить меня? Для него, с такими-то ручищами, это не составит ни малейшего труда. Но почему сейчас, в темноте? Почему не расстрел?»
– Что тебе от меня нужно? Признание? Лучше ступай к своим козам, ты, скотоложец вонючий.
– Я хочу помочь тебе.
– Что такое? Помочь? Я не ослышался?
– Помочь. Тебе. Я помогаю тебе, ты помогаешь мне. Сделка. Между нами, евреями.
– Тогда говори. Я тебя слушаю.
– Одно имя. Назови мне его имя, и я вытащу отсюда твою задницу.
– Чье имя?
– Имя того, о ком тут никто не знает. Того английского парня, душой которого ты, старый бес, завладел.
– Что еще за парень?
– Ты зовешь его Ладьей, как в твоих шахматах. Удивился? Даже не думал, что кто-нибудь знает про это? Но я все знаю!
Левицкий физически ощущал близость этого огромного, нависшего над ним существа. Помолчал минуту-другую и почувствовал, как отрешенное спокойствие овладело им. Новая фигура в нашей игре.
– Что за парень?
– Ты со мной не шути. Я тебя могу в одну секунду прикончить. А могу в одну секунду освободить. Хочешь отправиться в Америку? Будешь там сочинять для «Дейли форвард». Посиживать в парке с такими же старыми дятлами-фантазерами с Ист-Сайд да болтать про революцию. Выкладывай имя!
Левицкий попытался сосредоточиться, выстроить цепь возможных событий. Откуда он узнал? И что ему известно? Кто рассказал ему? И кто послал сюда?
– Я не знаю ничьих имен.
– Ты знаешь прорву имен. В тридцать первом ты был в Англии вместе с Читериным и Лемонтовым. Лемонтов сбежал, а Читерин – в нескольких футах отсюда. Под землей, конечно. Назови имя этого английского парня, или я упрячу тебя туда живым. Ты будешь очень медленно подыхать, так медленно, что забудешь, что когда-то жил.
И тут перед Левицким забрезжил шанс на спасение. Этот большой американский Болодин допустил грубый промах. Он раскрылся. Теперь ясно, что именно ему нужно.
– Прикончи меня, и ты никогда ничего не узнаешь. Дай мне ночь на размышление, и, может, мы договоримся. Заключим сделку между нами, евреями, как ты сказал.
– Послезавтра будет уже поздно давать ответы и заключать сделки.
– Может, я удивлю тебя, а, Болодин? Я еще могу сильно удивить тебя.
Американец фыркнул.
– Ладно, пусть так. Я свой парень. Но я вернусь за ответом, и если это будет плохой ответ, то сильно рассержусь. Так рассержусь, что ты будешь молить бога послать тебе смерть. Но тут, у меня, никакой бог тебя не услышит.
Уже рассветало, а Левицкий все еще лежал без сна на своем тюфяке. Было ясно: перед ним два выхода – либо самоубийство, либо спасение.
Дано: запертая камера в каком-то испанском монастыре. Через несколько часов явится Глазанов и снова начнет избиение. Второй день пытки может оставить его таким слабым и беспомощным, что он будет неспособен ни на спасение, ни на сопротивление. А ночью должен прийти американец. На самом деле выбора вообще нет: если он все расскажет, Болодин убьет его быстро. Если не расскажет – будет убивать медленно. В любом случае Левицкий погибнет, а без него его беззащитный «кораблик» открыт всем ветрам.
Внезапно ему пришла в голову мысль, что, пожалуй, как раз сейчас он достиг вершины своей жизни. Гроссмейстер, создатель элегантнейших комбинаций и стратагем, теперь он встретился с величайшим испытанием в своей жизни, испытанием, которое вместе с тем является простейшей из головоломок. Причем в буквальном смысле.
Он огляделся, изучая обстановку. Решения не существует. Камера расположена на уровне земли, в ней одно забранное решеткой окно и сводчатый потолок. Левицкий пробежал пальцами по слою извести, покрывающему старые камни. Нет, все основательно, веками здесь ничего не менялось, разве что проливались слезы. Он обратил взгляд на окно. Железо прутьев было холодным и невообразимо старым, закаливалось еще в средневековых горнилах. Заделывали в камень так, чтобы прослужило до второго пришествия. Руки пересчитали и проверили каждый из прутьев. Не поддаются. Теперь дверь. Она кажется такой же древней, сплошной ряд гладких дубовых досок. Массивная, тяжелая, забранная железными скобами. Петли находятся снаружи, до них не добраться. Остается замок. Левицкий наклонился, разглядывая его. Гм-м… По крайней мере, не безнадежный засов, а поворотный механизм. Старое железо, черное и твердое. Хорошо смазан. Можно было бы попробовать отмычкой. Возможно, что и вышло бы. Но отмычки нет.
Осмотр камеры отнял у него последние силы. Израненное тело терзала неимоверная боль. Он прикрыл глаза и тут же провалился в сон. Попытался сбросить оцепенение… Наяву, во сне?.. На мгновение он почувствовал себя снова в воде, как тогда, когда судно стало тонуть. Он знал, что погибает. И погиб бы, если б сильные руки англичанина не вытащили его из воды и не вернули к жизни.
С какой целью?
«Лучше б я умер».
Он вздрогнул и открыл глаза: та же камера. Сколько времени прошло с той минуты, как он заснул, сколько времени он потерял?
Левицкий с трудом поднялся и проковылял к окну. Занималась заря. Сейчас, в слабом свете нарождающегося дня, ему удалось разглядеть, что монастырь расположен на холме. Через дорогу виднелась часовня, ныне заброшенная, оскверненная, с сорванными дверьми, почерневшими от огня стенами и окнами, закрытыми ставнями. Неживой дом. Церковь, враг людей, противник народных масс, наконец почувствовала на себе тяжесть людского гнева. С монахинями, конечно, расправились: надругались, избили, возможно, убили. Что ж, исторический процесс никогда не бывает приятным и обретает смысл только при взгляде из будущего.
Снова кривая усмешка скользнула по лицу Левицкого. Старухи монахини, мать-настоятельница, встретившие штыки рабочих и час своей смерти, какую радость испытали бы вы, узнав, что такой человек, как Левицкий, должен погибнуть в той же поруганной земле. Как бы вы кудахтали от счастья, поняв, что старого революционера, Сатану Собственной Персоной, der Teuful Selbst, сожрали те самые силы, которыми – как он думал – он владел, которые держал в руках и сам же выпустил на свободу.