Вот широко известный перечень вопросов из Голубиной книги:
От чего зачался наш белый свет?
От чего зачался сол(н)цо праведно?
От чего зачался светел месяц?
От чего зачался заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?
От чего зачалася темная ночь?
От чего зачалися часты звезды?
В белорусском фольклоре также обнаруживаются следы древнего мировоззрения, родственного русской Голубиной книге. В песне о Севрюке встречаются практически те же космогонические вопросы, но только в более мягкой и лирической постановке:
Ой, кто ли того не знал,
Как наш белый свет настал?
Как и солнушко взошло,
Как и яркий месячко,
Как и часты звездочки,
Как и темны хмароньки,
Как и сильны дождички?
[185]Ответы на эти вопросы давались разные — в разные времена и у разных народов. В индоевропейской традиции очерчен некоторый общий круг вопросов и ответов, который варьируется в разных мифологиях и культурах, сохраняя при этом общее ядро. Достаточно обратиться к индоиранским истокам. Так, в Авесте — священной книге зороастризма — содержится примерно тот же перечень вопросов, что и в Голубиной книге.
Древнеиранская Авеста помогает прояснить многие вопросы, относящиеся к протославянскому мировоззрению и праславянскому языку. Ко времени формирования Авесты и зороастрийской религии (X–XII вв. до н. э.) завершился активный распад индоевропейских племен и возникновение на общей некогда основе самостоятельных народов с самостоятельными языками, но эти новые этнические и языковые образования не столь далеко отстоят от некогда общего источника знаний и верований. В Авесте сформулированы следующие вопросы: «Кто (является) первоначальным творцом Истины? Кто установил путь солнца и звезд? Кто (тот), благодаря которому луна прибывает и убывает?…Кто поддерживает снизу землю и облака от падения, кто (поддерживает) воды и растения?…Какой умелый (мастер) создал свет и тьму, какой умелый (мастер) создал сон и бодрствование?» Эти вопросы из недошедших частей Авесты, известных историкам по более поздним пехлевийским текстам.[186]
Как отвечали древние индоарии на занимавшие их вопросы, видно из их священной книги — Ригведы.
Не было не-сущего, и не было сущего тогда.
Не было ни воздушного пространства, ни неба над ним.
Что двигалось туда и сюда? Где? Под чьей защитой?
Что за вода была — глубокая бездна?
Не было ни смерти, ни бессмертия тогда.
Не было ни признака дня (или) ночи.
Дышало не колебля воздуха, по своему закону Нечто Одно,
И не было ничего другого, кроме него.
В мировоззрении древнего человека Вечно-космическое постоянно сливалось с Бренно-повседневным. Дикие — с точки зрения современного понимания — обычаи переплетались с возвышенными и вдохновенными знаниями о Вселенной, кодировались в устойчивых образах и символах для передачи от поколения к поколению. В данном плане показательна судьба одной совершенно нетипичной для славянских традиций «людоедской песни», уцелевшей несмотря ни на какую политическую, идеологическую и морально-этическую цензуру и какими-то неисповедимыми путями дошедшей практически до нынешних времен. Записанная и опубликованная в середине прошлого века в Курской губернии писательницей Н. С. Кохановской, эта страшная песня повергла в шок читательскую публику, а развернувшаяся полемика обнаружила среди прочего достаточную распространенность каннибалистского текста в разных областях России. В песне беспристрастно рассказывается про то, как жена вместе с подружками съела собственного мужа да еще попотчевала страшным угощением мужнину сестру, подзадоривая ее загадками:
Я из рук, из ног коровать смощу,
Из буйной головы яндову скую,
Из глаз его я чару солью,
Из мяса его пирогов напеку,
А из сала его я свечей налью.
Созову я беседу подружек своих,
Я подружек своих и сестрицу его,
Загадаю загадку неотгадливую.
Ой, и что таково:
На милом я сижу,
На милова гляжу,
Я милым подношу,
Милым подчеваю,
Аи мил пер'до мной,
Что свечою горит?
Никто той загадки не отгадывает.
Отгадала загадку подружка одна,
Подружка одна, то сестрица его:
— «А я тебе, братец, говаривала:
Не ходи, братец, поздным-поздно,
Поздным-поздно, поздно вечером».
Никто не сомневался в глубокой архаичности женских причитаний, но никто не мог толком объяснить их истинного смысла. Крупнейший русский философ и поэт Алексей Степанович Хомяков (1804–1860), посвятивший данному вопросу специальную заметку, уловил в русской песне древнюю космогоническую тайнопись по аналогии с древнеегипетскими, древнеиндийскими и древнескандинавскими мифами. Более того, он назвал странную песню «Голубиной книгой в ее окончании». Чем же руководствовался Хомяков и каков ход его рассуждений?
Мыслитель-славянофил напоминает, что северная мифология и космогония строила мир из разрушенного образа человеческого — из частей великана Имира, растерзанного детьми Первобога Бора. В восточных мифологиях и космогониях Вселенная также строилась из мужского или женского исполинского образа — в зависимости от того, кто был убийца-строитель — мужское Божество или женское. В ходе дальнейшего космогонического процесса кости поверженного великана делались горами, тело — землею, кровь — морями, глаза — светоносными чашами, месяцем и солнцем. В соответствии с канонами и традициями мифологической школы в фольклористике, Хомяков делает предположение, что та же схема действовала и в славяно-русской мифологии, что получило отражение и в Голубиной книге и «людоедской песне» (последняя — один из осколков древней мифологии, который при достаточном воображении можно сопрячь с некоторыми устойчивыми образами русского фольклора). По Хомякову, мифологические рассказы при падении язычества теряли свой смысл и переходили либо в богатырскую сказку, либо в бытовые песни, либо в простые отрывочные выражения, которые сами по себе не представляют никакого смысла. Таково, например, знаменитое описание теремов, где отражается вся красота небесная, или описание красавицы, у которой во лбу солнце (звезда), а в косе месяц. Точно так же из ряда вон выходящая каннибалистская песня, резюмирует Хомяков, «есть, по-видимому, не что иное, как изломанная и изуродованная космогоническая повесть, в которой Богиня сидит на разбросанных членах убитого ею (также божественного) человекообразного принципа… Этим легко объясняется и широкое распространение самой песни, и ее нескладица, и это соединение тона глупо спокойного с предметом, по-видимому, ужасным и отвратительным».[187]
Необычное превращение в русской «людоедской» песне образа-символа Вселенского великана — лишь одно из многих его расщеплений в мировой мифологии после выделения самостоятельных народов, языков и культур из единого в прошлом Праэтноса.