Неизвестно, что тогда подумал Йиррин, сын Ранзи. Быть может, то самое, что недавно сказал вслух:
Негоже корить
Тропинки в горах…
Одним словом, он согласился. И Гэвин подытожил:
— Сегодня же всем скажу.
— Подожди хоть, — ужаснулся Йиррин, — пока он умрет… — Способность Гэвина не замечать, что думают о нем люди вокруг, пугала его все больше. — Или пока… не умрет.
И Гэвин, словно вспомнив, остановился. Решения он менял очень редко. Слишком редко. Но тут сказал:
— Да… Ладно.
Разговаривали они на носу «Черноокого» — торгового корабля Гэвина, и была опять ночь. В такой тесноте да на людях беспрерывно другого ведь времени не улучить. Гэвин ушел, а его певец так и остался сидеть на каких-то мешках, возле самой носовой фигуры. Слышно было, как заскрипела у кормы сходня под ногами Гэвина (как разносятся над водой звуки!); потом он заговорил с дружинниками, стоявшими там на страже, и голос был спокойный, правильный — капитанский голос. Если кто видел, какой был Гэвин в начале того лета, когда у него стали вдруг тонуть чуть не со всею командой корабли и умирать злою смертью капитаны, — то один Йиррин…
Но тот не прислушивался сейчас. Когда ясно плывут по небу звезды и Небесная Дорога сияет от одного конца мира и до другого, света порою бывает столько, что можно разбирать руны не на ощупь. «Лось» был прямо у него перед глазами, и он смотрел на «Лося», как он рисуется на воде неподалеку, и странное это было чувство — чувство, с каким он не всматривался раньше ни в один штевень и ни в одни борта.
Если попытаться разобраться, о чем он думал тогда, то выйдет, что думал обо всем сразу. О том, что «Лось» приводится к ветру еще даже надежнее, чем «Дубовый Борт», сам Гэвин признает, и о том, как все должно перемениться через несколько дней и как ему странно и даже страшно представлять, как это будет, когда переменится, и о том, что Гэвин ведь в самом деле был готов бросить все и уйти за шелковым караваном (просто чтоб исполнить данное обещание!), и о том, что по-настоящему сейчас ему бы следовало чувствовать себя последней тварью, оттого что «Лося» и башню Катта ему дает такое горе, как смерть Элхейва.
Это всегда плохо, когда именитый человек умирает вдали от дома, но когда вот так — а не в бою и не в море, где мокрые руки океанских дев уносят потонувших мореходов в подводные чертоги, играть их зелеными кудрями среди зеленой воды, как говорят в стихах…
«Не понимаю, — думал Йиррин. — Я даже себя не понимаю, куда уж мне Гэвина понять… Никудышный из меня певец. А теперь и вовсе будет никудышный, теперь надо будет думать о другом, теперь о „Лосе" надо будет думать. Да ведь я же совсем и не хотел этого никогда!»
Он в самом деле никогда этого не хотел. Иной раз ему уже приходилось оказываться главным на каком-нибудь корабле — вот как тогда в Аршебе, — но только на время. И в глазах людей, и в его собственных это ничего не меняло, он оставался дружинником, ближним дружинником, но все же… А в дружине у Гэвина вправду не было больше никого, именитого по рождению (находились люди, которым нравилось водить рядом с ним свои корабли, но вторые и третьи сыновья, даже если оказывались с родичами в разладе, предпочитали пойти к кому другому, понимая: слишком близко от славы Гэвина их имени не быть замечену вовек), но среди ближних дружинников нашлись бы такие, что справились бы на «Лосе» не хуже: тот же Пойг, сын Шолта, или Интби Ледник, Интби к тому же на «Лосе» — «старший носа». И вдобавок они-то были не чужаки, а люди из семей почтенных и зажиточных.
«А я ничего не сказал Гэвину сейчас, — думал Йиррин. — Но ведь я же просто не успел. Я просто не успел, и все, на ум не пришло. На ум не пришло или не успел?» — спросил он себя чуть не с яростью.
И еще он думал о том, может ли, способен ли хоть один человек на свете быть честным в таких делах. Почему он так уверен, что Гэвин все одно не согласился бы отдать свою славу, свою башню Катта, кроме него, никому другому? А интересно, право слово, смог бы он признаться самому себе в том, что смутно чувствовал, — дело в Кетиль, в том, что Гэвин тогда уж почти не сомневался: осенью в его доме сыграются две свадьбы, и быть его певцу человеком из дома Гэвиров. Почему бы, спрашивается, не принять ему зятя в род?.. И тогда эта слава никуда не уйдет от Гэвина, так у него и останется, ведь родич — почти ты сам. Смог бы признаться себе в этом сын Ранзи, сын человека, которому не на что было купить «морской топор» для сына, когда тот отправлялся по Летнему Пути в свой первый поход? Смог бы?
Надолго запомнилась ему эта ночь; и как крохотные волны покачивали «Черноокого»; как отражались в воде «Лось» и звезды над ним, и все звуки на берегу, и все звуки в море, неожиданный, жуткий размах крыльев летучей мыши, скувыркнувшейся вдруг к самой воде, подхватывая когтями рыбешку… Все было так ясно, не просто, конечно, но ясно, кто — он, и что — мир вокруг, мир, в котором он был Йиррин, сын Ранзи, певец в дружине Гэвина Морское Сердце.
А имовалгтан Йиррин Певец… Кто это? Что это за человек, незнакомый ему, гордый по-другому и одинокий по-другому?
И со странной ему — но привычной имовалгтану Йиррину — твердостью он вдруг подумал: «Со временем я приучу их всех произносить „валгтан", без всяческих „имо"».
А капитан из Йиррина впрямь стал получаться совсем неплохой. Команду он сразу взял в руки и с кормщиком своим сумел поладить (а у того сложный характер), да он вообще всегда со всеми ладил, и никаких разговоров почти и не было насчет того, что ему вот так пришлось заменить Элхейва. В конце концов, это Гэвиново дело: его корабль, его дружина, пускай сами между собой разбираются.
Только Сколтиг, сын Сколтиса, пустил вокруг себя стишок, полагая это отличной шуткой: мол, будь у Гэвина «змей» и побольше, легко нашел бы для каждой капитана, что с уверенностью мог бы почитать себя п е р в ы м в своем роду. А еще заметили люди, что все чаще «Лось», если на купеческих кораблях решали не отдавать груз по-хорошему, действовал в схватке по своему усмотрению и ходил в отдельный поиск, как какая-нибудь «Остроглазая»; Элхейву Гэвин никогда так не доверял…
А Чьянвеиу они все-таки взяли. За три дня, как и рассчитывал Гэвин, потеряв не больше пятнадцати человек в каждой сотне. И на третий день Корммер, сын Кормайса, встряхнув пустой железный ларец в доме консула Чьянвены, прошипел:
— Это, что ли, годовая добыча со всех хиджарских ловель в южных морях?
А консул, спокойно улыбающийся старик, высохший, как кость, ответил на это:
— Из моря пришло — в море вернулось. — И жестокая гордость великой и хищной, непреклонно закаменевшей на горных склонах своих Хиджары смотрела его глазами, превращая их в черные щелочки на коричневом лице. — Вы, отродье Моря Ненасытимого, — пусть теперь зеленые демоны, с которыми вы дружите, принесут вам этот жемчуг назад!
Вот такие бывали у Хиджары тогда чиновники. Тогда многое было на свете совсем не так, как теперь.
И рассказчики в скелах говорят по-разному, кто же был тот человек, кто первым сказал, узнав об этом:
«Джертад…»
Все сходятся на одном только: это был не Йолмер. Его толки о невезении уже вошли всем в уши и добрались до сердец, и уже тогда многие оглядывались по сторонам подозрительно и проверяли себя тайком по разным приметам (люди ведь не могут обойтись без примет, хотя бы и неправильных), уж не их ли это филгья злобствует над походом?..
Когда рассказывают скелы об Йолмурфарас, то утверждают, что это был один из Хилсовых людей, и тот, оказавшись рядом, тут же дал сказавшему по зубам, чтоб не пошло недоброе слово дальше. А в скелах о Гэвине, исходя, должно быть, из того, что было потом, говорится, будто сказал это первым Дейди, сын Румейра из округи Многокоровье. И уж его-то никто не укорил ни словом и ни ударом. Правы, наверно, и те и другие. А мог быть и еще кто-то третий, неизвестным оставшийся, кто одновременно с этими двумя припомнил остров Джертад и «каменное дерево» на дне морском, вот точно так же стоившее вдвое больше добычи, что в джертадском деле досталась.