Со дня смерти мужа — события, которое подействовало на нее с силой, необъяснимой даже для ее сына, а пожалуй, и для нее самой, — она стала одеваться только в черное: платье, туфли, чулки, даже шаль. Хотя с годами она становилась все более тучной, а лицо ее покрылось морщинами от переживаний за сына, черное оставалось неизменным: она будет носить его до могилы, а может быть, и после.
— Добрый день, синьора Кончетта, — сказал Брунетти, улыбаясь и протягивая ей руку.
Он внимательно смотрел на нее, читая на ее лице смену выражений, как ребенок читает быстро переворачиваемые страницы комикса. Мгновенное узнавание, инстинктивный холодок отвращения к представляемому им учреждению, но потом он увидел, что она вспомнила доброту, которую он проявил к ее сыну, ее звезде, ее солнцу, и от этого лицо ее смягчилось, а губы приподнялись в улыбке искреннего удовольствия.
— Ах, Dottore, вы опять пришли навестить меня. Как мило, как мило. Но вы бы лучше позвонили, я привела бы дом в порядок, испекла бы что-нибудь. — Он понял слова «позвонили», «дом», «порядок» и «испекла», так что уловил смысл сказанного.
— Синьора, чашечка вашего славного кофе — это самое большее, на что я смею надеяться.
— Входите, входите, — сказала она, беря его под руку и притягивая к себе. Потом попятилась в открытую дверь своей квартиры, все еще держа его под руку, словно боялась, что он убежит.
Когда они вошли, она закрыла дверь одной рукой, а другой все еще продолжала тянуть его за собой. Квартирка была так мала, что заблудиться в ней было невозможно, и все же она самолично отбуксировала его в маленькую гостиную.
— Садитесь в это кресло, Dottore, — сказала она, подводя его к мягкому креслу, покрытому какой-то блестящей оранжевой тканью, и наконец отпуская его. И когда он заколебался, она сказала настойчиво: — Садитесь, садитесь. Я приготовлю нам кофе.
Он повиновался, погрузившись в кресло так, что колени его оказались почти вровень с подбородком. Она включила лампу, стоявшую рядом с креслом; семья Руффоло жила в никогда не развеивающемся полумраке первого этажа, но даже свет, зажженный в полдень, ничего не мог сделать с сыростью.
— Не двигайтесь, — скомандовала она и пошла в другой конец комнаты, где откинула цветастую занавеску, за которой находились мойка и плита.
Со своего места Брунетти видел, что краны блестят, что плита просто сияет белизной. Женщина открыла шкаф и достала цилиндрическую кофеварку «Эспрессо», которая у него всегда связывалась с Югом, он и сам не знал почему. Она отвинтила крышку, тщательно протерла, потом протерла еще раз, потом налила туда воды и высыпала кофе из стеклянного колпачка. Жестами, которые за десятилетия повторения приобрели четкий ритм, она наполнила кофеварку водой, зажгла газ и поставила кофеварку на плиту.
С тех пор как он последний раз был здесь, комната изменилась. Желтые искусственные цветы стояли теперь перед пластмассовой статуэткой Мадонны; вышитые и отделанные кружевом овалы, прямоугольники и круги покрывали все поверхности; на них стояли ряды семейных фотографий, накаждой из которых фигурировал Пеппино: Пеппино, одетый, как крошечный матросик, Пеппино в ярко-белом на своем первом причастии, Пеппино, сидящей на осле с боязливой улыбкой. На всех фото выделялись большие уши ребенка, придававшие ему сходство с инопланетянином из мультфильма. Один угол был превращен в своеобразный мемориал ее покойного мужа. Там красовались: их свадебное фото, запечатлевшее ее давно исчезнувшую красоту; прогулочная тросточка мужа с набалдашником слоновой кости, посверкивавшим даже в тусклом свете комнаты; его lupara, чьи смертоносные короткие стволы постоянно были начищены и смазаны маслом даже спустя десятилетие после его смерти, словно смерть не освободила его от необходимости жить по стандартам сицилийского мужчины, всегда готового ответить оружием на любое оскорбление, нанесенное его чести или его семье.
Брунетти смотрел, как синьора Руффоло, словно не обращая на него внимания, вынула поднос, тарелки и из другого шкафчика металлическую банку, которую и вскрыла ножом. Из банки она достала пирожное, потом еще несколько штук, выложив их высокой кучкой на тарелку. Из другой банки она добыла конфеты в обертке какого-то дикого цвета и насыпала их на другую тарелку. Кофе вскипел, и она схватила кофеварку, одним быстрым движением перевернула ее и понесла поднос на большой стол, который занимал большую часть комнаты. С ловкостью официантки она пронесла тарелки и блюдца, ложки и чашки, осторожно поставила их на пластиковую скатерть, а потом вернулась в кухню за кофе. Когда все было готово, она жестом пригласила его к столу.
Крепко ухватившись обеими руками за подлокотники, Брунетти выдернул себя из низкого кресла. Когда он подошел к столу, она пододвинула ему стул и только потом, когда он уселся, сама села напротив. Оба блюдца были испещрены тончайшими, как волосинки, трещинками, сходящимися от краев к середине, они походили на морщинки, которые он помнил на бабушкиных щеках. Ложки блестели, и рядом с его тарелкой лежала льняная салфетка, отбитая утюгом до такого состояния, что ее невозможно было развернуть.
Синьора Руффоло налила две чашки кофе, поставила одну из них перед Брунетти, а потом придвинула к его тарелке серебряную сахарницу. Взяв серебряные щипцы, она выложила ему на тарелку шесть пирожных, каждое размером с абрикос, а потом теми же щипцами положила рядом с ними четыре конфеты в фольге.
Он насыпал в кофе сахару и сделал глоток.
— Это самый лучший кофе в Венеции, синьора. Вы так и не хотите открыть мне ваш секрет?
Она улыбнулась на его слова, и Брунетти увидел, что она потеряла еще один зуб, на сей раз передний. Он откусил пирожное, почувствовал, как сахар наполнил рот. Молотый миндаль, сахар, самое лучшее тесто и еще раз сахар. Следующее было из молотых фисташек. Третье было шоколадным, а четвертое наполнено кондитерским кремом. Он откусил кусочек от пятого и положил остаток на тарелку.
— Ешьте. Вы такой худой, Dottore. Ешьте. Сахар дает силу. И это полезно для крови. — По существительным он понял, что она сказала.
— Они замечательные, синьора Кончетта. Но я только что позавтракал, и если я съем их слишком много, мне придется отказаться от обеда, и тогда жена на меня рассердится.
Она кивнула. Гнев жен был ей понятен.
Он допил кофе и поставил чашку на блюдце. Не прошло и трех секунд, как она встала, вышла из комнаты и вернулась с резным стеклянным графином и двумя рюмочками размером с оливку.
— Марсала. Из дома, — сказала она, наливая ему наперсток.
Он взял у нее стаканчик, подождал, пока она нальет себе несколько капель, чокнулся с ней и выпил. У марсалы был вкус солнца, моря и песен, которые говорят о любви и смерти.
Он поставил рюмку, посмотрел через стол на синьору Руффоло и сказал:
— Синьора Кончетта, вы, наверное, знаете, зачем я пришел.
Она кивнула:
— Пеппино?
— Да, синьора.
Она подняла руку, обратив к нему ладонь, словно пытаясь предупредить его слова или, быть может, чтобы защититься от malocchio.[27]
— Синьора, я думаю, что Пеппино замешан в чем-то очень плохом.
— Но на этот раз… — начала она, но потом вспомнила, кто такой Брунетти, и сказал только: — Он не плохой мальчик.
Брунетти подождал, пока не убедился, что она не собирается больше ничего говорить, и продолжал:
— Синьора, сегодня я разговаривал с одним моим другом. Он сказал, что человек, с которым, возможно, связался Пеппино, — очень плохой человек. Вы что-нибудь знаете об этом? О том, что делает Пеппино, о людях, с которыми его видели, с тех пор как он… — Брунетти не знал, как лучше это выразить, — с тех пор как он вернулся домой?
Она долго обдумывала его слова, прежде чем ответить.
— Пеппино был с очень плохими людьми, когда был там. — Даже сейчас, после всех этих лет, она не могла заставить себя назвать тюрьму тюрьмой. — Он говорил об этих людях.