Голос из сеней: Дядюшка Игнат, к барину!
Голос из темноты: Нету-ть, уехал к тетушке.
Голос с полатей: Которого тебе Игната?
Голос из сеней: Игната Савельича, ловчего.
Новый голос: Нетути. Не приходил. Ищи у стаи, либо у котла.
2-й голос из темноты: Куда это? Видно, на проверку?
1-й голос из темноты: Известно, в проверку… В Зарамное, глядишь…
2-й голос из темноты: Нешто там подвыты?
Новый голос: А то как же! Завтра в Зарамном, а к ночи чтоб поспеть в Телюхи; ловчий сам сказывал.
Вбегает казачок: Охотники! Бурого белоглазого седлайте под ловчего. Скорей! (Делает козла и убегает).
Голос с полатей: Сбегай, Фомка, скажи выжлятникам.
Голос Фомки из темноты: А сам-то что?… Вишь, засел в каменны палаты!
Голоса: Ха, ха, ха!
Вновь вошедший охотник, развешивая кафтан: А у нас вот тут шатры шелковые. Что ж, ребята, полно скалиться, пора ужинать.
А тем временем ловчий стоит у притолоки в красной избе и, прихлебывая из блюдечка чаек, «докладает» барину, что завтра «беспременно следует брать Зарамное, чтоб к вечеру поспеть в Телюхи на поверку…»
Сидят борзятники вокруг стола с ложками; пришел ловчий в избу, переобулся, сменил мокрый кафтан, второчил про запас чуйку[205], сел на бурого белоглазого и поехал со двора. На шестой версте свернул он с большой дороги на проселок, перешиб поле, подъехал к острову и начал подвывать, но отголосу не слыхать; опоздал ловчий к месту: волки на добыче! «А как снесла их нелегкая совсем!» — думает огорченный охотник и выбирает местечко повыше, да посуше, садится наземь, надевает чумбур[206] на руку, накрылся чуйкой, раскурил с грехом пополам свою носогрейку, курит и слушает, как дождик пополам с крупой барабанит по кожаному потнику, и седельной подушке. Дождавшись рассвета, он сел на коня и отъехал дальше от острова, на темя бугра, откуда видно в даль… А вот направо полем старик тащит на спине овцу… вот и матка; за нею четверо молодых протянулись в ниточку и идут след в след; с другого конца бегут на рысях два переярка и все, один к одному, спустились к болоту и пошли на логово. «Ладно», — думает ловчий, а самого бьет лихорадка, только не настоящая, а охотничья…
…К двум часам за полдень болото очищено, гончие вызваны, ловчий переобулся, то есть вылил из обоих сапогов воду и надел их на ноги без воды, взмостился на коня и повел стаю за двадцать верст в Телюхи. Тут по-прежнему борзятники сели ужинать, ловчий поехал «поверять гнездо»…
Каких сортов и видов ревматизмов не призапасит себе на старость этот «охотник — не работник», этот бездельный человек в жизни; в которой из костей его не окажется зуда и ломоты, тогда, как, поконча с делом, подслепый, оглохший, забытый и брошенный, пойдет перепалзывать с лавки на печку… Эх, сказалось бы, да… пора в Чурюково.
V
Что-то вроде проклятия. — Мордва русская и французская. — Ливрейный картуз и двойник его сиятельства. — Два новые штриха по Владимирцу и Бацову. — Чурюково. — Отзыв волков. — Ловчий и стая. — Травля. — Пирог. — Глухонемой.
На другой день мы торопились расстаться как можно ранее с скверными двориками, где каждый из нас, начиная от человека до последней собаки, претерпел в полном смысле слова те неудобства, какими, по примерной гадости, тесноте и вони, могут наделить путника (и, вдобавок, не даром) эти тамбовские караван-сараи… Извините за отступление: право, и теперь меня разбирает зло при одном воспоминании об этом и ему подобных ночлегах, в которых, нельзя не прибавить, многие сочинители-патриоты находят столько поэзии и аромата, как будто, помимо этой копоти и вони, нет на Руси предмета для их хвалебных гимнов. Господи! Да когда же проглянут и принюхаются к настоящему делу эти восторженные певуны, когда, подобно шляпкам и кринолинам[207], войдут у нас в моду и человеческие пристанища?
Верстах в пятнадцати мы догнали обоз и охоту, пересели на заранее оседланных лошадей и, присоединив к себе борзятников обеих охот, тронулись до места. Любо было глядеть на эту длинную нить всадников, бодрых, развязных, веселых, с бравою посадкой, на одномастных, крепких и красивых лошадях. Может быть, мне бы и не пришло на мысль говорить об этом, если б справедливость моего впечатления не подтверждалась свидетельством совершенно посторонним.
По пути нам следовало проезжать помещичье село; охотники съехались и грянули песню; широкая улица вела селом к барской усадьбе, мимо сада которой лежал наш путь. Народ повалил к нам навстречу: мужики, с цепами и метлами в руках, бежали словно на пожар; мальчики и девочки орали во всю глотку; им вторили дворовые собаки, трусливо выставляя морды из-под ворот; куры взлетали, кудахтали и выкрикивали свою куриную тревогу; впереди нас, подняв хвост, металась по улице испуганная телушка и ревела неистово; из сеней выскакивали на улицу черные, словно из трубы, закоптелые бабы и гамели к соседкам:
— Акулька! Акулька: глядь-кио-о-о? И на, какой, о-о! Мотька, не дури, съисть…
Но Мотька все-таки горланил как-то не по-человечьи доискивался в навозе щепки, чтоб метнуть ею в борзых.
1-й охотник. Вот она, мордва-то семиглазая… Кирюха, глядь-ка, вон выскочила: еще потемней!
Кирюха (к бабе потемнее): Ты, красотка, из которого села?
Баба осклабилась и закрыла рот рукавом.
3-й охотник (проезжая): Вот они каковы, нонешиие!
4-й охотник: Хуже давешних.
5-й охотник: Ха, ха, ха! Новые — псовые, бурдастым[208] сродни…
Задние: Не замай, умоется… А то приснится.
Последний: Эй, матка! Рыло-то прибери в чулан! К празднику годится…
Баба: Ишь ты… Мотька, не дури!
У решетки палисадника появились несколько дам и барышень; все они, как было заметно, жадно рассматривали и любовались нашим поездом; одна из них самая живая и восторженная, говорила без умолка: — Voila chasseurs! Ah, guels chevaux. Regarde, Arehandrine, quelle charmaqnte птичка[209]! Настоящая!… — И барышня протягивала ручку, чтоб приласкать Савельеву Красотку.
— Это, видно, охотница, — сказал Владимирец.
— То есть до собак? — прибавил Алеев. Пояснения не последовало. На балконе появился, должно быть, папаша этой охотницы; в этом явлении, конечно, важность не велика, но велико и важно то, как лоснилось и отдувалось у этого папаши брюшко, солидное, хорошее, настоящее брюшко, как мягкий, нежный подбородок папаши лежал в виде подковы на вздутой манишке, словно невареная колбаса; важнее же всего — как держал этот папаша салфетку в правой руке и как щурил он один глаз, зорко, устойчиво оглядывая всех нас остальным.
— Ну, этот что, Виссарион Николаевич? — спросив граф у Владимирца.
Тот измерил расстояние, на котором был от папаши, отскакал саженей на пятьдесят вперед, повернул лошадь и поехал к нам шагом. В минуту этот способнейший копировщик отдул брюшко, прищурил левый глаз и так держал арапник в руке, что мы сразу признали в нем папашу с салфеткою и разразились общим смехом; Владимирец все-таки ехал и молчал, но лицо его как нельзя яснее договаривало: дескать, дурачье! Куда вас нелегкая несет? Нельзя ли этак… вот, холодная индейка… биток заказал, а пока подадут — грибки, вот селедка, рекомендую, сливки настоящие… для возбуждения… — И Владимирец зачмокал, простонал и посмотрел на нас с упреком, с сожалением: дескать, эх, пустой народ! Не знают, что нужно человеку!