Собаки скоро очутились на бугре и уселись в два ряда вокруг корыта, в таком от него расстоянии, что можно было между ними и корытом проехать на телеге. Феопен снова взбуровил овсянку лопаткой, стукнул о край и крикнул: «Дбруц!» Собаки живо кинулись к корыту и принялись лакать.
— Ну, Феопен, ты колдун! — сказал Атукаев.
— Чем это… ваше сиятельство?
— Да как же? Кому ж придет в голову кинуть в чужом поселке, заглазно, разомкнутую стаю! Долго ли до греха?
— М-м… ничево-с… они привычны… Стой! — крикнул Феопен собакам.
Собаки тем же порядком отскочили от корыт и выровнялись; Феопен снова размешал овсянку.
— Дбруц!
Пир начался снова.
— Что, ваше сиятельство, собачки наши служат вам?
— Как же! Соловей начал стаю править.
— А голосами как?
— Тонкоголосы оба: он и Кукла.
— Гм… этакой дряни и у нас много!…
— Ну, давай менка. Я двух толстоголосых отдам за одного пискуна.
— На что ж?… Не замай пищат.
— То-то; ты себе на уме… Вот я бы этих арлекинов[177] пару взял.
— На что ж?… Они и нам годятся…
В таком роде длился у них разговор, пока не вернулся Алеев с псарного двора, куда он уходил с Владимирцем осматривать молодых гончих; он объявил Феопену на утро, в десять часов, выступление.
— Слушаю. А куда идти думаете?
— Идем в Чурюково.
— Слушаю!
Мы уехали.
На другой день, часу в восьмом утра, охота наша в полном составе пришла в Братовку и въехала на двор довольно парадно; алеевские охотники вышли навстречу к своим собратам, здоровались с людьми и осматривали собак, после чего обе партии отправились в один из флигелей, где был приготовлен для всех завтрак. Начали выносить и укладывать наши пожитки; часа два времени прошло в суетах и сборах; особенно на дворе было до крайности пестро и шумно. Я почти не отходил от окна и засматривался на эту разительную картину: там борзятник оделял недоеденным пирогом свою свору; тут конюх отъезжающий перебранивался с конюхами-домоседами за подмененный недоуздок; два обозничих разбивали на звенья огромный ворох тенет и укладывали счетом в тенетную фуру; подле них дворовая женщина, в синем холстинковом платье, в белой косынке на плечах, совала сыну-борзятнику две чистые сорочки и что-то съедобное в узелке; тут вострая борзая сучонка вертелась кольцом перед двумя волкодавами, а те щулили уши и топали как индейские петухи, с поднятыми кверху хвостами… Наконец явился Алексей Николаевич в полном наряде и возвестил нам минуту общего подъема. Подпоясавшись черкесскими ремнями, с сворами через плечо и кинжалами у бока, мы всей компанией вышли на крыльцо. Обе охоты были в полной готовности к выступлению. Охотники были одеты легко и щеголевато, несмотря на походное свое положение: один только Феопен нарядился в какой-то длинный балахон, в котором он, с своим носом и помятым козырьком, был похож на пленного турка.
Алеев подал знак, — двенадцать борзятников сошлись в кучу и сыграли свой позов: звуки были как-то торжественны и грустны и проницающи глубоко… Собаки взвыли и запрыгали. Из дому высыпал народ — и дети, и няньки, и дядьки, и куча зевак. Все это глазело, слушало… и вот Феопен взмостился на своего солового киргиза[178], снял шапку, перекрестился, подсвистнул стаю и тронулся со двора; за стаей тронулась другая, потом пошли своры, за ними двинулся обоз… Мы ушли в дом: там, на круглом столе, был уже готов для нас сытный завтрак; есть не хотелось никому; все мы были как-то странно настроены: воображение рисовало в бессвязных картинах эту степь и даль, и чудилась заранее тревога нашей кипучей кочевой жизни… Но вот загремели колеса и бубенчики под крыльцом; все мы, по обычаю, уселись по местам, поднялись враз, помолились; Алеев простился надолго с семьей, и мы в четырех экипажах съехали со двора…
Теперь, господа, до свидания в Чурюкове.
IV
Статья intermedioо том, что такое ловчий, каков он есть, и каким ему быть подобает. В мире, нас окружающем, есть много таких лиц и предметов, с их относительным значением, о которых, говоря мимоходом, вскользь, мы выражаемся с уверенностью в полноте и непогрешительности их понимания; а между тем, в иную пору, спрашивая себя добросовестно о том или другом предмете, кажущемся нам как нельзя лучше ясным и понятным, мы станем в тупик и не придумаем, что отвечать на свой навязчивый вопрос. Кажется, понятно различие между санником и колесником: так вот, и думается, что санник ни за что не натягнет обода на спицы, а колеснику и вовек не умудриться накрутить вязок[180], уравнять полоз и тому подобное, а спросите-ка иного краснобая, что такое санник и что колесник? Вот тут и выйдет запятая… А что такое ловчий? Слышится мне прежний вопрос, несмотря на то, что я уже имел честь докладывать однажды, что ловчий есть, во-первых, человек, как и все мы, люди, а во-вторых, охотник, правящий стаей гончих собак. Но чудится мне снова, что этот вопрос, словно нить Ариадны[181], потянется за мной далеко, если я не скажу теперь же несколько вразумительных слов о том, что такое ловчий.
Итак, вместо описания грустной картины нашего ночлега в «степных двориках» (лежащих, не знаю, под каким градусом широты и долготы, верстах в двадцати от села Чурюкова, куда мы держим путь) я счел за лучшее познакомить вас короче с этой, стоящей внимания, личностью.
Ловчих есть два, пожалуй, даже три рода: может быть, кто-нибудь отыщет их и больше, да о тех говорить не стоит, потому что они люди такого сорта, для которых все равно, быть ли ловчим или каменщиком, плотником, сапожником — одним словом, быть тем, чем им быть приказано. Следовательно, каждый из них попал в ловчие только потому, что ему не пришлось быть ни пастухом, ни дворником. Но ловчий по природе, по призванию, по охоте — это другое дело, и дело новое, невообразимое для тех, кто не испытывал на себе и не видывал из примера, на что бывает способен человек, и что может сделать он по увлечению, по страсти, по охоте. Ловчий по призванию — это абрек[182], сорви-голова, жизнь — копейка! человек на диво другим, человек, по воле, по охоте обрекший себя на труд, на риск, на испытание, на истязание… по натуре своей он должен быть не ровня другим людям: это — натура-особняк, это двужильный, железный человек!
Говоря об артисте, нехудо иметь некоторое понятие и об инструменте, на котором он играет, и потому скажем вначале кое-что и о том орудии, или инструменте, посредством которого ловчий приобретает себе или громкую известность и славу (конечно, между охотниками) или совершенное бесславие.
Из всех собак, которые по своей породе и свойствам принадлежат к различным родам охоты, едва ли отыщется хоть одна, которой бы суждено было терпеть такую скорбную участь, какой обречена наша русская, так называемая стайная, паратая гончая собака[183].
По самой уже природе она предназначена к постоянно тщетному разыскиванию чего-то, вечно убегающего от нее, о близости которого доносит ей тонкое чутье; она тянется из всех жил, работает до истощения последних сил, носится, ищет, гамит[184], хлопочет, и все это для доставления потехи другим, сама же не может и не смеет дотронуться до предмета своих вечных поисков, и чуть она отрыскала, увлеклась дальше своего предела, как уже крик выжлятника и грозная рука с арапником встречают и провожают ее к новым поискам, гоньбе и тревоге. И за всю эту усердную службу в награду — скудная запарка, всегдашний кнут и вечное заключение в тесную закуту в обществе неуживчивых и задорных товарищей, среди удушающих миазмов, грызни, блох, болезней, под тяжким гнетом неволи, укорачивающей и без того ее недолгий век.