В это время произошла одна история, о которой я слышал от своей сестры, только не знаю, от кого она могла ее слышать, потому что, само собой разумеется, дома у нас об этом никогда не говорили.
В 1903 году еще дрались на дуэлях, хотя и не так часто, как в прошлом веке. Во время такой дуэли на шпагах был убит поклонник моей матери, некий итальянский граф. Рассказывали, что все началось у «Максима», где во время веселого ужина один из присутствовавших позволил себе шутку весьма дурного тона насчет дочери посланника Айвара. Это был некий балтийский барон, который несколькими часами позже в Медонском лесу тяжело ранил своего противника, и тот вскоре скончался.
Немец спешно покинул Париж, не подозревая, что во время войны 1914 года ему суждено будет дойти до ворот столицы, но так и не войти в нее. Это очень известное имя. Имя его жертвы не менее известно в Италии. Может быть, и в итальянской семье тоже помнят об этом событии и рассказывают о твоей бабушке, невольно сыгравшей в их жизни роковую роль, сыновьям или племянникам.
Ты слышишь иногда, как твоя мама в пылу пустяковой ссоры бросает мне:
— Что ж, я не Лефрансуа, но я в этом не виновата! Или же ворчит на тебя:
— Вот уж настоящий Лефрансуа!
Сколько бы она ни старалась, она не забывает о своем происхождении и не может мне простить моего. И хотя я не придаю своему происхождению особого значения, твоя мать чувствует себя словно бы униженной, уязвленной.
Каждая супружеская пара — что бы там ни говорили — объединяет не только две индивидуальности, но и две семьи, два клана. Дух новой семьи, ее атмосфера, ее уклад жизни всегда компромисс между двумя различными атмосферами, двумя укладами жизни, и один из них неизбежно одерживает верх. Это битва, в которой всегда есть победитель и побежденный; естественно, что у побежденного остается чувство если не вражды, то досады.
Этого я тогда в Канне не понимал. Просто не думал об этом. Признаюсь тебе, что впервые почувствовал себя Лефрансуа лишь после того, как родился ты.
Расстояние между средой моей матери и средой отца было гораздо меньше того, что разделяет нас с твоей матерью. Оба они принадлежали к одному миру, к тому светскому кругу, о котором ежедневно писалось на второй странице «Фигаро» и тогдашнего «Толуа» и который часто называли буржуазной аристократией.
Однако и там имелись свои оттенки. Айвары были не так уж богаты, особенно после того, как дали приданое за четырьмя дочерьми, но продолжали идти в ногу с временем, тогда как овдовевший Арман Лефрансуа уже вызывал улыбки своими повадками старого волокиты.
Мой отец тогда только что закончил курс юридических наук и колебался в выборе пути, хотя было уже ясно, что работать он будет в высшей администрации.
Они встретились на официальном балу несколько месяцев спустя после нашумевшей дуэли, о которой, вероятно, еще продолжались толки, и отец влюбился без памяти.
Видишь, до какой степени иной раз обманчивы наши представления? Эта тучная старуха, с нечистой кожей, помутившимся рассудком, которую ты привык видеть сидящей в кресле с бессмысленным, остановившимся взглядом, была в то время одной из самых живых и остроумных девушек в Париже, который она будоражила своими дерзкими выходками.
Отец был на четыре года моложе ее — в таком возрасте эта разница значительна, — он только что окончил университет, и подозреваю, что очарован был не только ею, но и ее отцом.
Хотя она была уже не столь юной, она не испытывала недостатка в поклонниках, и куда более блестящих, чем отец.
Однажды он доверительно признался мне:
— Чтобы угодить твоей матери, я чуть было не пошел по дипломатической части.
Может быть, она устала от этой скитальческой жизни то там, то здесь, в разных концах света? Может быть. Не забывай, что к тому же она впервые сравнительно надолго оказалась во Франции и все для нее здесь было внове.
Вилла «Магали» была загородным домом Айваров. Сюда по воскресеньям приезжал мой отец повидать невесту, окруженную шумной, блестящей молодежью.
Отец был красивым мужчиной; он оставался им и в преклонном возрасте, до самой смерти. И в его внешности, и в поведении было некое врожденное изящество, которое я назвал бы породой, если бы это слово не казалось мне претенциозным. Но я хочу подчеркнуть особо, что в его глазах она, дочь посланника Айвара, была неизмеримо выше его, он должен был ее завоевать, а соперников было много. Она была центром притяжения, солнцем, а он — лишь одним из многих спутников, тяготевших к ней.
Я считаю это очень важным: именно этим можно объяснить его поведение не только во второй половине его жизни, но и в последние годы первой, которая закончилась в 1928 году. С самого начала он был убежден, что недостоин ее, что напрасно о ней мечтает. И когда она согласилась стать его женой, он принял это как бесценный дар, как великую жертву, которую она приносила ему, отказываясь от более блестящих возможностей.
Поддерживала ли она его в этом убеждении? Мне трудно на это ответить. Но, честно говоря, думаю, что да. Хотя, может быть, и бессознательно. Она так привыкла к всеобщему поклонению, что ей, должно быть, представлялась совершенно естественной такая любовь.
Сначала ей казалось забавным ездить с мужем по местам его первых — весьма скромных — назначений, жить в провинции, при супрефектурах, в обстановке, столь не похожей на привычную ей жизнь больших посольств.
Я еще помню ее красивой и словно искрящейся; рядом с ней твоя мать показалась бы вялой.
Сначала родилась сестра, затем, через четыре года, я. Несчастье разразилось вскоре после нашего переезда в Ла-Рошель. Мне было уже двенадцать лет.
Матери было за сорок, но фотографии тех времен могли бы подтвердить, что время почти не коснулось ее. Рассказывают, что в детстве, прижимаясь к ней, я восторженно шептал:
— Ты красивая.
И решительно заявлял товарищам:
— Моя мама самая красивая на свете!
Не было ли в ней уже тогда каких-то признаков недуга? И почему никого не тревожила эта ее чрезмерная жизнерадостность?
Как бы то ни было, но однажды ей показалось, что она беременна, это ее позабавило, поскольку она этого уже не ожидала.
Уходя к врачу, она чуть насмешливо улыбалась, но, когда вернулась, на лицо ее словно легла траурная вуаль.
Я хорошо помню этот октябрьский день. Был четверг, и, так как я оставался дома,[7] я просил ее взять меня с собой, но она ответила:
— Не такое уж удовольствие ходить к этому врачу Врач этот бывал на вечерах в префектуре — высокий, с рыжими усами и черепом, напоминающим сахарную голову. Мама ушла к нему около трех часов. И уже с четырех отец начал звонить из своего кабинета по внутреннему телефону.
— Мама еще не пришла?
— Нет.
Он звонил опять и опять. Я и не подозревал о том, что у меня может появиться братик или сестричка. Твоя тетя Арлетта, которой было тогда шестнадцать, принимала в гостиной своих подружек.
Помню, как мать, вернувшись, рассеянно поцеловала меня; я видел, что она чем-то озабочена.
— Что он сказал? — спросил я. — Ты больна?
— Ничего страшного, не беспокойся.
— Папа звонил уже несколько раз. Она улыбнулась и сняла трубку:
— Филипп? Я уже дома.
Он, по-видимому, задал ей какой-то вопрос, в ответ она горько рассмеялась:
— Нет! Совсем не то, что мы думали. Ты очень разочарован?
Я слышал, как отец снова о чем-то спросил.
— Потом расскажу, — ответила она, — тут сейчас со мной Ален… Нет! Вряд ли что-нибудь опасное…
Немного позднее я видел, как они о чем-то шептались. Обед прошел невесело. Меня отправили спать раньше времени, не настаивая на выполнении обычного ритуала: как в каждой семье — как и в нашей теперешней, — отход ко сну у нас сопровождался определенным ритуалом.
Я и не подозревал тогда, что с этой минуты я стану терять мать, во всяком случае ту, которую я до сих пор знал, а отец — подругу жизни.