— Это э-п-о-п-е-я любви и творчества. Право быть писателем — и право любить. Власть и искусство — бесконечная вражда.
— Скажите, а художник мучается больше, чем какой-нибудь пастух?
— Безусловно. Я пережил уже период, когда мне было страшно больно… Когда я думал, что надо с этим покончить. Такое было со мной по выходе из лагеря… Слава Богу, оборвалась веревка. А потом наступил период, когда я понял, что я должен просто любить — вот и все.
— Никак не могу поверить, что до сих пор Вам любопытны люди…
— Да, это так, но я сразу могу понять человека — интересен он мне или нет.
— Как Вы думаете, есть ли на планете замена Вашей жене?
— Наверное, могла бы быть замена, но у меня не было бы при знакомстве твердого ощущения — вот на этой женщине я женюсь, она будет матерью моих детей. Знаете, как я женился? Женат я уже почти тридцать лет. Шел я в Абхазии по берегу моря. Смотрю, лежит на берегу девушка. А я говорю: «Я на ней женюсь». И женился — через два месяца.
— Вы ощущаете на себе заботу Бога?
— И заботу, и преследования.
— Вы могли бы насчитать троих встреченных Вами в жизни самых замечательных людей?
— Искусство — живопись, музыка, поэзия — также существуют для заполнения какого-то пустого пространства, также живы. Я люблю поговорить с умным человеком, но поговорить с Пушкиным иногда интереснее.
— Правильно ли я заключаю из Вашей уклончивости, что композиторы, писатели — для Вас более живые собеседники?..
— По-видимому, это идет издалека, от древних. Это воспитание нашего миропонимания. В скифских курганах похоронены не только владыки, но и их боевые кони, ближайшие друзья, жены, рабы. Их убивали. Когда наши войска взорвали Днепрогэс, вода со страшной силой хлынула вниз. И обнажила многие захоронения… Я приехал на Украину собирать народную молву о войне, о подпольных Движениях Меня послал Фадеев.
— А Вы хорошо помните Фадеева? Мне кажется, он был преступник, как Дзержинский?
— Вы очень точно сравнили. Я видел посмертную маску Дзержинского, она очень напоминала мне живого Фадеева. Может быть, я грешу против него. У меня был племянник, который был женат первым браком на дочери Фадеева. Я не знал об этом тогда. На следствии мне сказали, что обо мне Фадеев дал положительный отзыв… Но я не выполнил его заказ… Я узнал, что такое «Молодая Гвардия». Это все были страшные сказки. В лагере я встретил женщину, которую Фадеев облыжно назвал предательницей. Эта несчастная женщина столько вытерпела — в лагере ее били, едва не застрелили охранники за то, что она выдала Молодую Гвардию. Потом ее реабилитировали, она вышла на свободу, но в какой город она бы не приезжала, везде за ней следовала лживая молва.
— Знаете, я говорю с Вами и вот на что это похоже. Будто оператор снимает фрески в церкви, необыкновенной красоты, затем камера скользит в разрушение — в какие-то щели, горы мусора… Крыса прошмыгнет… Называемые Вами имена и события Вашей жизни связаны между собой, как иконы в церкви и крысы в ней…
— Да, пожалуй… И многие другие Набоковы подверглись преследованию и были уничтожены. Дядя Дмитрий исчез в огне войны, исчез дядя Павел, ушедший с Добровольческой Армией. Мой отец был крупным коммерсантом и занимал крупные должности. Его отец, Евдоким Иванович был главой Крестьянского банка (отделения Азово-Черноморского банка). Я видел дедушку единственный раз, когда мне было полтора года. Ох, можно еще долго вспоминать… Страдалица, неосуществившая свой талант, свой дар, моя мать Анастасия Евгеньевна Криштофович. Я не назвал еще имен своих друзей — назвал лишь имена родственников, да и то не всех Не могу не вспомнить своих лагерных друзей, которые меня спасали, боролись, участвовали в восстаниях, писали стихи, помогали ближним. Которые тоже говорили — кодла, падла, оно же быдло, и ничего с этой сволочью не сделаешь, они как были стукачами, так и останутся — в лагере или на свободе. Товий Николаевич Пешковский спас мне жизнь, первый, кто прочитал мне в лагере стихи Сирина. Доктор Георгий Беленький, судьба которого схожа с моей — расстрелян отец, мать, сам прошел войну и был посажен… Леонид Михайлович Мальцев, попавший в плен в первые месяцы войны из ополчения, брошенного на поле боя. Четыре года проскитался по фашистским лагерям, знал множество языков… Да… А про церковь — я не верю в церковь и часто вижу, что церковь является конторой…
— Вам семьдесят три года. В каком-нибудь возрасте Вы почувствовали спад умственных способностей, ослабление памяти? Когда Вы ощутили, что Вам трудно и сострить, и новую строчку написать, и анекдот вспомнить?
— Я всегда жил двойной жизнью подъема и спада. Меня подтачивал не возраст.
— За упокой мы поговорили, давайте во здравие.
— Те, кого я назвал, остаются для меня живыми. Во здравие назову своих детей — Ивана, Максима и жену Ирину.
— Кто из Ваших друзей Вам близок особенно, как родственник?
— Все мои друзья уже там. Ну, вот Пешковский. Я почти помирал, а он, ходивший вокруг да около, спросил: «А Вы не родственник ли Сирина?» Эти же вопросы задавали мне на Лубянке. Там, впрочем, обо всем знали даже лучше, чем я сам…
— Простите, вшивый о бане, снова спрошу, когда Вы впервые прочли Владимира Набокова?
— Это была книга берлинского издательства, вышедшая в 1927 году — «Защита Лужина» и рассказы. Прочел я ее после войны. В конце 42-го года после ранения я поступил в Литинститут.
— Вы помните свое любимое стихотворение, которым гордитесь?
— Да, безусловно.
— Вы гордитесь им, как наслаждаетесь поэзией Владимира Набокова?
— Поэзией наслаждаюсь — меньше, чем прозой. Но вот мое стихотворение «Молчание»: «Не верь ни другу, ни жене, // Ни матери родной. // В испепеляющем огне // Не будь самим собой. // Душой скитайся одинок, // Пусть плещет через край. // Но истины святой глоток // Бумаге не вверяй. // Сказав однажды в небеса, // Что жизнью правит ложь, // Ты переделаешься сам, //И сам не разберешь, // Как проболтаешься во сне, //И выдашь все мечты, //И скоро в собственной жене // Врага узнаешь ты. // С тобой деливший кров и кровь // Окопный старый друг // От нескольких правдивых строк // Придет в такой испуг, // Что выдаст ради живота, // Спасая свой приют, // И увезут тебя в места, // Где пляшут и поют, // И проклянет старуха-мать // Зачатья чудный миг…» Но довольно…
— Вам приходилось когда-нибудь гадать — изменила Вам женщина, или нет?
— Да. Это было ужасно. Я был дико ревнив. Одна из женщин меня предала — самым страшным образом.
— Прочтите, пожалуйста, стихотворение, которое кажется Вам не менее сильным, чем будоражившая Вас та ревность.
— «Я перед сном мечтал уехать. // Стихи, даст Бог, прочесть В.Н. // Доизмечтавшийся, как нехоть // Уснул и слышу из-за стен: // „Что привезешь оттуда, милый // Дружок мой, — сахарный рожок? // Росистый ландыш, звон унылый? // Стихи — себе ж под новый срок? // Сиди уж там, шлифуя фразу, // Да не надейся на авось, // Жестокосердия заразу //И ввек не вылечить, небось. // Интеллигенция России // Что там, что тут — обречена. // Как ни терпели, ни просили, // Глуха к отверженным страна. // Твой ферзь зажат в жестоком споре // Хоть мог быть выигрыш роковой. // Уплыть и может, выплыть в море, // Хвоста запутав за собой. // Конечно, тайно к пароходу // Пристану ночью, как балласт. // Как пароходы, все проходит, // Родство, желание и власть“. // Нет, Вы напрасно, // Не из лести — мне родственны душою Вы. // Чтоб в старой бричке ездить вместе — // Я сожалею, но — увы!»
— Скажите, а если Вам сообщат по телефону, что Вы получили Нобелевскую премию? Вы поверите или положите трубку?
— Сам Бунин положил трубку, когда ему позвонили по этому поводу.
— Бунин не ответил, оттого, что слишком этого ждал. Вообразите, что Вы ответите, и поверите, а деньги возьмете?
— Половину бы я отдал. Другую половину возьму, чтобы построить нормальный быт своим детям. Я единственный раз только получал в жизни гонорар, больше — никогда. Мне однажды приснился сон. Сергей Есенин сказал мне, что он табуретки делает получше любого плотника. Также и я считаю, что честно работаю.