Элинор же еще от матери, безропотно переносившей тиранию мужа, усвоила, что мужчина наделен властью изначально – просто в силу своей мужской природы, и поняла, хотя и не вполне отчетливо, что если бородатый Бог – это высшая вселенская власть, перед которой склоняется все и вся, то в масштабе дома такой властью является муж. От матери усвоила Элинор и то, что каждой женщине нужен мужчина и что лучше иметь рядом деспота и хама, чем не иметь никого. В конце концов, утешала она себя, Билли никогда не поднимал на нее руку, как делал в свое время ее отец; во всяком случае, теперь жизнь ее гораздо менее ужасна, чем в детстве и ранней юности.
Однажды Билли опоздал к воскресному обеду – главному семейному событию за неделю – и пришел уже под вечер, когда закрылись все пивные. Элинор, вынув из духовки баранью ногу, пересушившуюся от долгого ожидания, подала ее на стол.
– Это я есть не собираюсь, – проговорил Билли, делая упор на слове „это". Он подхватил баранью ногу и швырнул ее об стену.
Молча, широко раскрытыми глазами смотрела Элинор на жирные темные пятна на обоях и на струйки соуса, стекающие по стене. И вдруг она вспомнила, что такое уже случалось в ее жизни.
Был День благодарения, и одиннадцатилетняя Нелл помогала матери готовить праздничный обед. Заметив, что младший братишка собирается сунуть палец в миску с клюквенным соусом, она шлепнула его по руке, и Пол заорал так, что прибежал из амбара отец.
Увидев ревущего сына, Мариус бросился к Нелл и залепил ей пару пощечин. Когда он повернулся к Полу, чтобы успокоить его, Нелл хотела незаметно выбраться из кухни, но Мариус рванул ее за плечо.
– Куда это ты собралась?! – рявкнул он. Сняв свой кожаный ремень, он сел, бросил Нелл к себе на колено и грубо содрал с нее панталоны.
– Она не виновата! – закричала мать. – Не надо! Сегодня ведь День благодарения!
Однако отец, не обратив никакого внимания на ее слова, вытянул Нелл ремнем. Девочка вскрикнула от боли – отец всегда порол ее основательно. Мать, расплакавшись, выбежала из кухни.
– Смотри, дрянь, что ты наделала! – крикнул Мариус дочери. – Ты испортила нам весь День благодарения! – И, схватив со стола блюдо с индейкой, швырнул его об шкаф. Дрожа от страха, смотрела Нелл, как жир и соус, медленно стекая, образуют лужицу на полу…
И вот теперь тот же страх сотрясал тело Элинор, когда она смотрела, как струйками стекает по стене соус. Она услышала, как за Билли хлопнула входная дверь. Она все еще отказывалась поверить, что, как и мать, связала свою жизнь с деспотом и хамом, но выходки Билли повергали ее в такой же ужас и ту же безнадежность, что и – в свое время – выходки отца. Она панически боялась неодобрения Билли, его всевозрастающей холодности и презрительного отношения, его жестоко ранящего сарказма. И чем больше был ее страх, тем более, казалось, чувствовал Билли свое превосходство над ней.
В общем, Элинор пришлось заново учиться быть стоиком. Как когда-то в детстве, в особенно тяжелые для нее минуты она старалась стать как можно более незаметной, буквально сжимаясь в комок, чтобы лишний раз не привлечь к себе внимание мужа, силясь не принимать близко к сердцу его издевательства, как много лет назад издевательства отца. Это привычное боязливое непротивление делало ее легкой жертвой.
Так постепенно былая робость и забитость, дремавшие в глубине души Элинор все годы войны, которая потребовала от нее совсем иных качеств – мужества и решительности, – снова выплыли на поверхность.
Все детство и юность Элинор прошли под знаком грубой, жестокой и абсолютной власти отца. Теперь все повторялось чего бы ни потребовал от нее Билли, она почти всегда беспрекословно выполняла его волю.
Особенно наслаждался Билли своей полной и абсолютной властью над Элинор в постели. Для него секс, кроме всего прочего, был средством держать жену в повиновении, подавлять ее волю, карать и вознаграждать и при этом никогда не давать ей уверенности в себе. Ибо Билли хорошо знал, что женщина, неуверенная в себе, всегда покорна, а уверенной не очень-то покомандуешь. После рождения сына изобретательность Билли подсказала ему новую тактику: ему стала доставлять особое удовольствие его способность по своему желанию – быстро или, наоборот, мучительно медленно – доводить Элинор до оргазма. Ему придавало уверенности ощущение своего мужского всемогущества, сознание того, что в любой момент его преднамеренная жестокость или неожиданная нежность могут превратить Элинор в трепещущий, обезумевший комок плоти.
Между тем Элинор, хотя и бессознательно, была даже рада тому, что муж, отстраняя ее от принятия каких бы то ни было решений и обрекая, в общем-то, на роль слепой исполнительницы его желаний, тем самым освобождал ее от всякой ответственности – как в сексуальном, так и во всех других отношениях. Для нее Билли был неким всемогущим и всеподавляющим высшим существом, несшим в себе какую-то скрытую угрозу, возбуждавшую ее подобно тому, как возбуждает опасность, исходящая от пусть и укрощенного, но так и не ставшего ручным зверя. Эту угрозу она ощущала в каждом слове, каждом движении Билли, и особенно когда они были в постели. Это абсолютное сексуальное господство Билли над Элинор не поколебалось даже тогда, когда финансовое положение семьи начало понемногу улучшаться.
После долгих мытарств, уже в 1921 году, благодаря содействию одного из влиятельных друзей семейства О'Дэйр, Билли получил место в отделе светской хроники лондонской газеты „Дейли глоб". Любивший, как всякий ирландец, поговорить, он был прямо-таки создан для этой работы, поскольку умел болтать с кем угодно и о чем угодно; он легко сходился с людьми, а его обаяние плюс столь важное для журналиста умение выслушивать собеседника сочувственно и заинтересованно помогали ему преодолевать любые социальные барьеры. И тем не менее имелось одно „но": присутствуя на всех светских приемах и раутах, Билли – так же как и другие – знал, что между ним и всеми остальными лежит некая граница, которую нельзя переступить: они были гостями, он – служащим, которому платили за его работу.
Разумеется, Билли никогда не брал с собой Элинор, да, честно говоря, она и сама никогда не испытывала желания сопровождать его: то был его мир, где она ощущала бы себя чужой. Единственное, что ей не нравилось в его работе, это то, что каждый вечер, кроме воскресений, она оставалась дома одна. Кроме того, „в силу профессиональных обязанностей" Билли теперь приходилось постоянно выпивать, со всеми вытекающими отсюда последствиями; однако Элинор все равно считала, что новое положение лучше для Билли, не понимая, насколько тяжело ему чувствовать себя чужаком в том мире, к которому он принадлежал по рождению. Она испытывала облегчение при мысли о том, что муж наконец пристроен и что больше нет нужды брать взаймы деньги у его старого приятеля Джо Гранта, служившего ныне клерком в одной из адвокатских контор Лондона.
Элинор подозревала, что Билли, никогда без крайней надобности не набросавший более одного-двух абзацев, да и то весьма легкомысленного толка, вполне способен, если захочет, писать серьезные статьи. Один из коллег Билли также сказал ей как-то, что у ее мужа явные задатки хорошего театрального критика; но Билли никогда не давал себе труда, смотря спектакль, сосредоточиться на нем настолько, чтобы потом написать рецензию. Он не любил работать по-настоящему: театр для него был только развлечением, так же как и следовавшие за премьерами ужины в ресторане, шикарные обеды или недавно появившиеся и потому особенно притягательные ночные клубы.
В свое время Билли считался молодым человеком с большими амбициями и большим будущим, и таким его знали, казалось, все; теперь же, хотя сам он был знаком со всеми, друзей у него, в общем-то, не было. Он отчетливо сознавал, что его путь – это дорога в никуда и что в жизни ему ничто не светит. Поэтому его обаяние и улыбки предназначались, как правило, только тем людям, с кем он встречался в городе; дома же на лицо его неизменно ложилось, словно привычная маска, подавленное и мрачное выражение, сквозь которое лишь изредка проглядывало что-то сердечное и доброе.