Так как в городском шлиссельбургском доме нужно было произвести ремонт, то нам пришлось переехать вскоре на дачу. «Солнышко» (теперь «рара») нанял очаровательную дачу, в трех верстах от города Шлиссельбурга, на берегу Невы, с таким огромным садом, что в нем можно было заблудиться. Там была одна аллея—чудо что такое! Точно крытый ход в римские катакомбы. В конце аллеи мое любимое местечко: кусты жимолости разрослись там так роскошно, что в чаще их чувствуешь себя совершенно изолированной от целого мира. В тени их так сладко мечтается о тех, кого я потеряла, может быть, навеки… Вот я сижу там… Стрекозы носятся у ног моих. Над головой порхают пестрые бабочки… Ромашка стыдливо прячется в траве… Все точь-в-точь как в моей роще, в Царском Селе. Только здесь нет моих верных рыцарей, моей свиты. Где-то они? Думают ли они, как тяжело живется бедной, одинокой, маленькой принцессе? Вспоминают ли они о ней?..
Я готова уже предаться самому мрачному размышлению, как неожиданно стук извозчичьей пролетки привлекает мое внимание. Когда кто едет по шоссе из города, то на нашей даче слышно уже издали. Я люблю прислушиваться к этим звукам и воображать, что это едет прекрасный принц освободить свою томящуюся в заточении принцессу, забывая, что прекрасные принцы не ездят на извозчичьих пролетках…
Через четверть часа пролетка с грохотом въезжает в дубовую аллею, ведущую к крыльцу нашей дачи, и останавливается перед ним. Я любопытно вытягиваю шею… Вот так прекрасный принц! Нечего сказать!.. Из пролетки вылезает маленькое, худое, как скелет, существо, с впалыми щеками, огромным ртом и каким-то необычайно меланхолическим носом, в допотопной шляпе и старой мантилье. За этим странным уродом следуют корзины, корзины и картонки, картонки без конца. «Что бы это могло значить? — недоумеваю я. — Что за гостья пожаловала к нам на дачу?» Но мне недолго приходится размышлять на эту тему.
— Lydie, ou êtes vous? Lydie! Lydie! Lydie![9]
Это голос мачехи. Я его узнаю из тысячи.
И что за ненавистное имя «Lydie» и это «вы» на французском языке!
Откликнуться или нет? Поневоле надо откликнуться.
Вон мелькает в дубовой аллее высокая фигура в холстинковом платье, из которого как-то необыкновенно прилично выходит черная, гладко прилизанная головка под английского покроя шляпой, а рядом ковыляет странное маленькое существо с безобразным лицом и меланхолическим носом.
Я знаю, что мне не укрыться нигде, потому что зоркие, хотя и крайне близорукие, глаза мачехи отыщут меня всюду, даже на дне морском.
— Lydie! Ou êtes vous! Repondez donc![10] — слышится под самым моим ухом, и, сконфуженная, я вылезаю из кустов.
— La voila votre élеvе, m-lle! — произносит очень любезным тоном мачеха, — jusqu'au mois d' Août au moins vous aurez la bonté de veiller la petite![11]
Как? Это, значит, моя гувернантка? Эта кикимора с меланхолическим носом?
Господи! Видела ли я что либо отвратительнее этой смешной, жалкой фигуры!
— Bonjour, mademoiselle. J'éspere biеn que vous m'en traiterez un bon ami…[12]
обращается ко мне «кикимора» (как я разом окрестила мою гувернантку).
Господи! Да неужели же все француженки «зеймкают» так противно? И зачем меня не предупреждали что у меня будет гувернантка? Нечего сказать, приятный сюрприз приготовила мне мачеха!
Я приседаю с самым демонстративным видом перед гувернанткой и вдруг взгляд мой падает на ее ноги… Господи! Что это такое? Силы небесные, светлые и темные!.. Вот так сапоги! Там, где у людей на ступне полагается иметь кости, на этом самом месте у бедной «кикиморы» дырки, величиною с грецкий орех. Сапог новешенек, а на костях дырки, сквозь которые как в окошко смотрит белый чулок. M-lle Лаура Тандре (фамилия урода с прорезанными сапогами) замечает мой удивленный взгляд, направленный на ее ноги, и подбирает их под прикрытие юбки:
— Ах! Это у меня вследствие мозолей… — говорит она застенчиво.
Мозоли! Вот так прелесть! У меня в жизни моей не было мозолей, и я считаю их чем-то… весьма, весьма неприличным. И вдруг я на первых же порах узнаю, что у бедной Лауры Тандре мозоли!.. Примем к сведению!
— О! это должно быть неприятно! — говорит мачеха по-французски, и я вижу, как она силится изобразить сострадание на своем румяном лице, — но вы здесь поправитесь, m-lle, будете носить легкую дачную обувь… Потом, вы такая худенькая, не надо ли вам пить молоко?
— Oh, oui, bien, oui, chеre madame![13] — закивала головой кикимора, и на ее меланхолическом лице при одном напоминании о молоке появилось сияющее выражение.
— Mais je prefere lait frais trait, chеre madame![14] — прибавляет она.
— Отлично! — говорит мачеха и потом. обратившись ко мне, добавляетъ: — Lydie. ты будешь водить ежедневно m-lle в селение Рыбацкое — оно, ты знаешь, здесь близехонько—к коровнице Марьюшке пить парное молоко в 8 часов вечера. Слышишь? Вот так удовольствие!.. Мало того, что придется тащиться по скучному пыльному шоссе, вместо того чтобы гулять по нашему трехдесятинному, большому, как роща, саду, — я должна буду еще жертвовать теми чудесными часами, которые я провожу всегда на берегу Невы, любуясь, как медно-красный диск солнца медленно погружается в светлые воды!
Я так люблю этот час заката всей душой, — и вот, не угодно ли? Сопутствовать кикиморе ради ее глупой прихоти пить парное молоко! Ну, и угощу же я ее парным молоком, долго будет помнить!..
К обеду приехал папа и с таким изумлением взглянул на мою «кикимору», что я чуть не фыркнула за столом.
Ровно в 71/2 часов мы отправились в Рыбацкое. «Кикимора» едва-едва поспевала за мною в своих продырявленных сапогах.
По дороге я самым безжалостным образом рассказывала ей, какая у меня была раньше красавица гувернантка, что она никогда не пила парного молока, и что у нее было прелестное имя Катишь.
— Она была высока и стройна, как тополь. — Говорила я, увлекаясь. — В глазах ее отражалось небо, волосы были черные, как ночь, и длинные, как вечность, а ножки малюсенькие, и носила она такую изящную обувь, что они казались игрушечками!
И говоря это, я дерзко взглядывала на дырявые сапоги моей спутницы, приводя ее этим в неописанное смущение.
— Судя по вашему рассказу, ваша гувернантка была действительно красива, — произнесла она без малейшей тени злобы или раздражения.
— Катишь была красавица! — проговорила я тоном, не допускающим возражения, и ускорила шаги. M-lle Тандре поспешила за мною.
Уже после первого разговора я заметила, что эта бедная француженка была добродушна и безвредна, как божья коровка, и мне было это крайне досадно. Будь она зла, я бы не замедлила вступить с нею в открытую вражду, а теперь—приходилось смириться и ждать.
Коровница Марьюшка, жившая на самом краю Рыбацкого и поставлявшая молоко к нам на дачу, сидела у ног рыжей Буренки и доила ее. Когда мы вошли в ее хлев, она тотчас же наполнила молоком огромную жестяную кружку и передала ее «кикиморе». Та, с непонятным для меня удовольствием (терпеть не могу парного молока), в одну минуту осушила кружку. Марьюшка снова наполнила, и Тандре снова выпила кружку до дна.
Я начинала уже приходить в неописуемое изумление и широко раскрытыми глазами смотрела, как эта худенькая, слабая на вид женщина опорожняла кружку за кружкой. Пенящаяся белая влага, доходившая до самых краев огромной посудины, содержавшей в себе около бутылки, исчезала в одно мгновение ока в огромном рту скелетообразной француженки. Наконец, опрокинув пятую по счету кружку в горло, она как-то приостановилась разом и, глядя на меня осовевшими глазами, произнесла:
— Il faut que je me repose un peu![15]