– Эй, – Якоб помахал лампой перед ее глазами, – ты слышишь меня?
Но женщина все так же безучастно смотрела в сторону.
– Она что, глухая? – Воин обернулся на своего управляющего. – Даже не шелохнется.
– Я же говорю – с севера она. – Нафан, довольный, что хозяин обратил на него внимание, принялся объяснять. – У них там целый год зима, вот ее, видно, и заморозило. Ну, так это ничего. Она у нас быстро оттает. И потом, ты же ей песни петь не собираешься, – хихикнул он. – А если что, ткнешь ее пару раз ножиком, она и зашевелится.
Вторая была пониже ростом, черноволосая и узкоглазая. Она, словно пританцовывая, поводила своими неширокими бедрами, то показывая, то застенчиво пряча треугольник иссиня-черных курчавых волос в низу живота, кокетливо опускала глаза долу и украдкой поглядывала на Якоба – видимо, понимала, зачем оказалась здесь и, не стесняясь своей наготы, старалась преподнести себя с лучшей стороны.
Якоб почувствовал, как кровь приливает к его чреслам, а щеки обдает жаром.
Нафан заметил, что эта женщина понравилась воину, и тут же принялся ее нахваливать:
– Хороша. А ты посмотри, какие у нее упругие груди, какие маленькие ступни. У них на Востоке это признак красоты. Взгляни, какие пальчики, какие ноготочки, пяточки розовые, сам бы съел, но для тебя берег. Она и по-нашему говорит, – гордо добавил он и пихнул женщину в бок: – Ну-ка! Скажи что-нибудь.
Рабыня презрительно скривилась от этого тычка, вновь взглянула на Якоба, словно ища у него поддержки, сказала громко:
– Хо-ся-ин. Пхай-пхай холосо, – и улыбнулась во весь рот.
Шарахнулся Якоб от этой улыбки, враз все томление прошло.
– Она же беззубая! – гневно сказал он управляющему.
– Конечно, – кивнул тот как ни в чем не бывало. – На Востоке это признак знатного рода. Значит, она благородных кровей…
– Беззубая! – Воин привычно стал шарить у пояса, стараясь нащупать рукоять меча, вспомнил, что отдал его слуге, и от досады зло топнул ногой.
– Так, значит, не покусает. – Управляющий с опаской отступил подальше. – А ты думаешь, легко было сразу трех купить за то серебро, что ты мне дал? Для тебя же старался. Думал, что оценишь заботу мою. Отблагодаришь. Вот она – хозяйская благодарность.
– А эта, – кивнул Якоб на третью женщину, стыдливо прикрывавшую свою наготу, – тоже калечная? – И схватил рукой Нафана за горло.
– С ней все в порядке, – пискнул тот, – сам посмотри.
Отпустил воин слугу своего, к третьей рабыне подошел, лампой осветил, оглядел ее со всех сторон. Вроде и вправду целая: ростом небольшая, но ладная, волосы русые по плечам рассыпаны, глаза зеленые с искрой карей, и спереди и сзади на месте все, только сжалась она, глядит зверьком затравленным, и ненависть в ее глазах.
– Пусть зубы покажет, – велел воин Нафану.
– Все зубы у нее на месте, у них в Куяве[12] все зубастые, – вздохнул управляющий и заголил руку: – Вот как погрызла всего. Видишь? Ух, как глазищами зыркает! Словно волчица.
– Волчица, говоришь, – Якоб успокоился и сменил гнев на милость. – Посмотрим, что за волчица. – Он и вправду уставился на рабыню: – Ну, что молчишь? Да не бойся, я тебя на потраву не пущу.
Долго они так друг на друга смотрели. Нафан даже окончательно протрезветь успел. Наконец воин сказал:
– Ну? Не будешь кусаться? – Улыбнулся он русоволосой, руку осторожно протянул, потрогать ее хотел.
Она же отстранилась и что-то крикнула ему гневно. Подивился Якоб ее бесстрашию.
– Что она говорит? – управляющего спросил.
– А я откуда знаю? – пожал плечами Нафан. – Это раньше, при дедах наших, мы из Куявы дань женщинами брали, тогда много толмачей было, а теперь…
– Она говорит, – подал голос один из слуг, – что ты – прости, хозяин, – сын вонючей потаскухи, который ест из-под себя испражнения. Если, конечно, я правильно понимаю слово «вы-бля-док» и слово «гов-нюк».
– А ты откуда знаешь? – Управляющий с подозрением посмотрел на слугу.
– Мать моя была из Куявы, – пояснил тот. – Я варварского языка не знаю, но эти слова запомнил хорошо. Она так часто отца называла.
– И что отец? – Якоб рассмеялся.
– Пил с горя, пока не умер, – ответил слуга и замолчал.
– Мне жаль твоего отца, – сказал воин, а потом спросил: – Где моя еда и вино?
– В спальне, – сказал второй слуга. – И вода для омовения уже нагрета.
– Отлично. Ее… – он взглянул на русоволосую и ожегся об ее взгляд. – Я буду звать ее Рахиль. Запомнили?
– Да, хозяин, – ответили слуги.
– Хорошо, хозяин, – сказал Нафан. – А с остальными что делать будем?
– Этих двоих, – кивнул он на рыжую с чернявой, – завтра с утра продашь. Не нужны они мне. А эту Рахиль… помыть, умастить благовониями и ко мне в спальню доставить.
Он набросился на нее, словно изголодавшийся волк. Она отбивалась, как могла, брыкалась, кусалась и царапалась, но это только сильнее распаляло его. Он не бил ее, просто силы были неравными. Наигравшись, словно кот с мышонком, он опрокинул ее на просторное ложе и навалился своим тяжелым телом…
Все кончилось гораздо быстрее, чем она ожидала. Он разозлился, велел одеть ее и накормить. И уснул со счастливой улыбкой на устах, прежде чем вертлявый управляющий увел ее прочь. Нафан исполнил приказание хозяина – набросил на искусанные плечи шерстяную накидку, а потом слуги заволокли ее в холодную комнату с маленьким оконцем под самым потолком, лежаком и тонкой цепочкой, прибитой к стене. Управляющий пристегнул конец цепи к ее щиколотке, рассмеялся довольно и вышел. Кто-то из слуг поставил перед лежаком миску с едой, и она осталась одна. Сжалась в комок в углу темницы, тоскливо заскулила, словно побитая собачонка, и все старалась унять мелкую противную дрожь.
А потом она заплакала, обхватила голову руками и запричитала на своем дикарском языке…
Если бы кто-нибудь в этом доме смог понять ее причитания, то, наверное, сумел бы разобрать слова огнищанки древлянской, на чужбине Рахилью прозванной:
– Боля, ты, боля, Марена Кощевна, остави мя ныне, а приходи надысь…
Глава вторая
РА-РЕКА
13 июля 953 г.
Весла чавкали, словно молодые поросята. Они с шумом погружались в вязкую воду, упирались в нее, изгибались дугой, сердито скрипели укрепами и настырно толкали вперед тяжелую ладью. На почерневшей мачте ненужной тряпкой болталось провисшее полотно ветрила[13].
Деготь, разморенный нещадным солнцем, стекал с просмоленных бортов ладьи. Черные капли падали в воду, расходились радужными корогодами и уносились назад. Терялись в белой пене за кормой.
Обожженные летним припеком спины гребцов лоснились от влаги. Люди дружно наваливались на весла. Рвали жилы. Толкали истертыми в кровь ладонями длинные весельные хватки. Выдыхали разом двумя дюжинами пересохших глоток, стараясь не сбиться с ритма:
– Нале-гай! – и перо в воде…
– Нале-гай! – и валек[14] на себя, до боли в руках, до хруста в пояснице…
– Нале-гай! – и ладья, словно птица из сказок о Матери-Сва, взмахивает крыльями весел и летит… летит, разрывая речные волны деревянной грудью.
Заигрался облаками Ветер Стрибожич, задержался где-то вдалеке. А может, устал от вечных метаний по бескрайнему небу, затих да и прикорнул тихонечко. Укрылся среди раскидистых древесных ветвей и не слышит, как зовут его сквозь стиснутые от напряжения зубы, усталые гребцы. Что ему, легкому на подъем небесному страннику, до людских страданий?
– Нале-гай! – давлю я из последних сил на весло, пытаясь хоть ненамного продвинуть груженую ладью к заветной цели.
– Су-у-ши! – наконец кричит кормчий, и изморившиеся гребцы крик его встречают вздохом облегчения.