– Это я давно уже понял, – сказал я. – Только тебе-то от этого какая печаль? Аскольд вон тоже христианином был, даже церковь в Киеве поставил, а народ-то за ним не пошел, так в православии и остался.
– Меняются времена, – сказал ведун. – День Сварога к закату клонится. Понавезет княгиня за собой попов на нашу землю, что ты тогда скажешь? Ладно. Ступай. Устал я нынче. Это вам, молодым, порезвиться охота, а мне уже на покой пора.
У ворот капища меня Любава поджидала. Обнялись мы, поцеловались нежно и к людям пошли.
– Знаешь, – жена мне сказала, – жалко мне Звенемира.
– И мне жалко, – вздохнул я.
На третий день после праздника Купалы тридцать две ладьи вышли из Киева. Вновь мне пришлось с женой расстаться. Хотел ее с собой взять, и Ольга ее звала, только не поехала Любава. Сказала, что дел у нее непочатый край и некогда ей по странам заморским разъезжать.
– Мы же слово друг другу дали, чтоб не расставаться больше никогда, – уговаривал я ее.
– Прости меня, Добрынюшка, – сказала она. – Только и ты меня пойми, расставание с тобой хуже ножа вострого, но покидать землю родную мне тоже невмоготу. Страх во мне великий сидит, даже из дома порой выходить боязно. Знаю, что ты меня в обиду никому не дашь, знаю, что любовь твоя от любой напасти меня оборонит, но пересилить себя не могу. Езжай без меня, а я за тебя Даждьбогу молиться буду.
Простились мы и отчалили. Ольга с Григорием и Никифором в середке строя обосновалась. У нее ладья большая, с просторным шатром да навесом от непогоды. Вслед за ней Претич с гриднями своими. Малуша с Заглядой и прочими бабами на другой ладье. А я на передней устроился с друзьями проверенными. Ромодан – кормчий почитаемый, вот ему и доверили за собой остальных вести. Но даже он едва с днепровскими порогами справиться смог. Здесь на водовертье мы ладью потеряли. Потом на Хортице-острове чинились да Хорсу ясному требы возносили[52]. У Перунова дуба[53] стрелы оставили. Жрецы местные в честь нашего прибытия у дуба особое моление совершили, ворона, орла и петуха в жертву принесли, и на протяжении всего оставшегося пути дни стояли ясные, а ветер нам был попутным.
В устье Днепра мы немного задержались. Три дня ушло на то, чтобы ладьи наши к морскому переходу оснастить. Меня-то водой соленой не удивишь, а многим Понт был в диковину. Я все за Ольгу волновался – как она качку морскую перенесет, но княгиня крепилась и другим пример подала. А как в море вышли, то вместо того, чтобы на Корсунь идти, как того старый договор требовал, мы на закат повернули. И до самой Дичины[54] плыли с большой осторожностью, опасаясь, что наткнемся на ромейские корабли. А тогда либо бой принимать, либо назад поворачивать.
Болгары нас как братьев встретили, Ольге почет и уважение оказали, а Григория, словно старого знакомого, приветствовали.
– Неужто ты здесь бывал? – спросил я его.
– Два года мы с Андреем в Дичине прожили. Здесь учитель мне великую тайну миросоздания и мироустройства раскрыл.
– Что за тайна? – пристал к нему Никифор.
– На то она и тайна, чтобы пока для недозревших умов сокрытой быть, – ответил Григорий.
В Дичине мы запасы пополнили и дальше двинулись. До самой Месемерии[55] мы безбоязненно шли. Боялись ромеи к болгарским берегам соваться. Их галеры эти места стороной обходили, и это нам было на руку.
– К диаволу в пасть лезешь, матушка, – провожал Ольгу митрополит Месемерийский. – Ты уж остерегись, храни тебя Господь, – а Григорию сказал: – По трудному пути идешь ты, черноризник, но ты его сам выбрал, и не мне тебя судить.
Преклонила колено княгиня перед старцем седовласым, руку ему поцеловала, а потом к нам повернулась:
– Отчаливаем!
Так вдоль бережка до Суда и добрались. Тут нас туманом прикрыло, но Ромодан пережидать напасть не стал.
– Я когда-то часто сюда захаживал, так что и с закрытыми глазами могу на Царь-город ладьи вывести, – сказал он.
Доверилась ему княгиня. Сказала:
– Коли до места доведешь, то будет тебе благодар от меня.
Постарался он.
Едва только дымка рассветная рассеиваться стала, мы к Царь-городу подошли.
– Слава тебе, Даждьбоже, – сказал я тогда. – Добрались.
Глава пятая
ЦАРЬ-ГОРОД
29 июля 956 г.
Скрипит плохо смазанное салом деревянное колесо. Трудится раб, как рабу и положено, – в поте лица своего. Колесо крутит, пыхтит и логофеда[56] клянет:
– Пожадничал, скупердяй, денег на смазку пожалел. А я упирайся тут из последних сил.
Но ругается тихо, чтобы с дыхания не сбиться да колесо тугое из рук не выпустить. А еще раб опасается, как бы ворчание его кто из свободных не подслушал да куропалату[57] Митрофанию не доложил. Несдобровать тогда рабу – быть поротым. Жесток Митрофаний в расправе, и плеть из рук своих даже по ночам не выпускает.
Особенно не любит куропалат, когда рабы голос подают. Для него раб что скотина безмозглая, мул бестолковый. А у мула, как и у раба бессловесного, предназначение одно: работать, работать и работать. И языком болтать при этом не полагается.
Только как же не ругаться тут, если колесо проворачивается плохо, канат рывками натягивается, а противовес соскользнуть норовит? Вот и тужься тут да руки в кровь стирай. А салом бы ось смазали, так и мягче бы шло. Не приведи Господь, тряхнет хозяина, так он велит куропалату раба нерадивого прямо в Царствие Небесное отправить, чтобы среди светлых ангелов ему сладко было Второе Пришествие ожидать.
Но рабу почему-то в кущи эдемские не хочется. Хоть и не слишком сладкая жизнь на этом свете, однако же и на тот свет пока не тянет. Вот и пыхтит раб, надрывается, старается, чтобы хозяина ненароком в подъемной махине не тряхнуло.
И не знает раб, что хозяина сейчас совсем другое заботит. Ни до подъемной махины, ни до плавности ее хода проэдру Анастасию дела нет. Так глубоко задумался проэдр, что, когда хитроумный механизм поднял его в библиотеку дворца, он еще долго сидел в золоченой клетке. Трудное решение принимал Анастасий. Все так и эдак просчитывал. Понимал, что время пришло либо на одну, либо на другую сторону встать, а все ему в середочке остаться хотелось.
Только по теперешнему раскладу в стороне отстояться не получится. Придется на себя грех тяжелый взвалить. Грех убийства – ноша нелегкая, и нести его сил нет. Ну, а грех предательства разве легче? Сколько проэдр голову ни ломает, а все у него без греха обойтись не выходит. Устал Анастасий от раздумий своих. Уж больно не по нутру ему по лезвию ножа ходить, по ночам просыпаться, опасаясь, что император за ним доместиков[58] своих пришлет. Но и девку распутную ему почему-то палачам отдавать не хочется.
– Совсем мне выбора не оставила эта шлюха, – выругался проэдр и наконец-то вышел из махины.
Вздохнул раб облегченно, оставил ненавистное колесо, пот со лба утер и на скамеечку уселся в ожидании, когда хозяин сверху спуститься захочет. А проэдр растерянно прошел вдоль высоких резных шкафов, заставленных свитками, и упал в свое любимое кресло. Здесь, среди мудрости ушедших поколений, среди кем-то и когда-то записанных слов великих мыслителей древности, он всегда чувствовал себя спокойно. Всегда, но не в этот раз.
Хитрую задачку задала ему дочка харчевника, и обидно было Анастасию, что именно он ее из грязи вытащил, до высот невиданных поднял, а теперь сам же от нее страдает.
Думал проэдр, крепко думал. И чувство было у Анастасия нехорошее. Словно пригрел он змею на груди своей, а теперь время пришло за глупость свою расплачиваться. Укусила гадюка, когда не ожидал, самое слабое место отыскала и впилась острыми зубами, кольцами обвила и душит потихонечку.