Я ее в келью отнес, на лежак свой пристроил. Потом Никифора растолкал, он на нас спросонья вылупился и никак понять не может, что за девку я с собой приволок.
– Что ж ты, Добрыня? – спрашивает. – Или о жене забыл?
– Дурак ты парень, – я ему в ответ. – Лучше давай бегом Стояна отыщи, да поживей.
– А на кой он тебе?
– На спрос, – говорю, – а кто спросит, тому в нос. Иди, коли посылаю.
– Ага, – покосился он на Марину и как был босиком и в исподнем, так и за дверь выскочил.
– Погоди, – прошептала Марина. – Как же я такая перед ним…
– Не переживай. Давай-ка я тебе лицо вытру.
Вынул я из скрыни утирку чистую, смочил ее водой, что мы с Никифором в кувшине на ночь припасали, осторожно пыль и грязь с лица ее убрал.
– Я потом Малушу, сестру мою, позову, – приговаривал, чтоб она переживать перестала. – Она тебя и напоит, и накормит, и в мыльню сводит. У нее нарядов всяческих много, а лохмотья мы твои спалим.
– Ох, Добрыня, – вздохнула она тяжко. – Зря ты меня сюда… Я же только прощения у него хотела просить…
– Вот Стоян сейчас сюда придет, так и попросишь. Как же ты тут оказалась-то?
– Так ведь Константинополь мне родина. Или не знал?
– Слышал, но запамятовал.
– Я тоже из купеческого рода. Отец караваны в Мараканду водил. Я подросла, так с ним напросилась… а на обратном пути степняки нас встретили. Отца убили, товар пограбили, а меня – в Булгар на торжище. Там Стоян меня и выкупил. А я… я… видишь, как обернулось все, – и слезы покатились по ее щекам.
– Ты силы береги, – шепнул я Марине. – Не надо плакать.
– Как же не надо, – ответила она. – Ведь…
– Знаю я.
Помолчала она, с силами собралась, а потом проговорила тихо:
– Мы с Просолом боялись, что муж за нами вдогонку кинется… я же полюбила его. Понимаешь? И он меня любил. Вот и решили, что от Руси подале нам спокойней будет.
– Где же он теперь? – спросил я.
Зря, наверное, но слово не воробей…
– Нет его больше, – ответила она и опять заплакала. – И я могла бы изгибнуть, но Господь меня на муку на свете этом оставил. За грех мой наказал.
– Разве любить – это грех?
– Так ведь я от мужа сбежала… – всхлипнула она. – А Стоян… он хороший… добрый… ласковый, а я…
И что тут сказать можно? Не вправе я был ее судить, да и никто на свете белом такого права не имеет.
– Чего звал, Добрын? – Распахнулась дверь, и в келью Стоян вошел.
Увидел он Марину и остолбенел. Постоял мгновение, а потом на колени перед ней упал.
– Маринушка… любая моя, – руку ее схватил и целовать начал.
Я поскорее из кельи вышел, чтоб встрече их не мешать. А за дверью жердяй с ноги на ногу переминается.
– Чего это с толстяком? – меня спрашивает.
– Жену он встретил. Ты туда сейчас не суйся, – закрыл я перед его носом дверь в келью.
– Так у меня же там одежа. Что ж мне теперь, в исподнем ходить?
– Ничего, – я ему. – Сам же стонал, что в ризе больно жарко. Вот и проветришься. Пошли-ка лучше к девкам моим сходим. Надо Малуше с Заглядой сказать, чтоб еду приготовили и платья для Марины.
Почти до полудня Никифор в исподнем проходил. Претич жердяю плащ дал, чтобы тот срам свой прикрыл, кто-то из гридней шапку одолжил, а вот сапог черноризнику так подобрать и не смогли – больно нога у парня большая. Ну, так Никифору босым ходить даже нравилось. Не в теремах жердяй рос, в деревне, а там сапоги только по праздникам надевали.
Сестра для Марины одежи своей не пожалела, а Загляда в келью отвара мясного отнесла.
– Ну? Что там? – спросила ее Малуша.
– Разговаривают, – ответила та.
Уж не знаю, о чем в келье нашей Стоян с Мариной говорили, только, когда он ее, со счастливой улыбкой на лице, вынес, поняли мы, что простил купец свою жену, и порадовались за них.
Через год Марина двойню родила. А когда я посадником при малолетнем княжиче в Новгород приехал, у них уже четверо ребятишек было. Потом Стояна, которого уговорила жена крещение принять, воевода Свенельд в болгарском походе под Доростолом казнил. Привез новгородец рати княжеской мечи новые, жала копейные и меду пьяного от земли своей в подношение, да не ко времени обоз его оказался. Вместе с десятью тысячами христиан он под горячую руку Святославу попал. Внушил князю варяг, что христиане княжеского войска императору Византийскому продались, вот он всех под одну гребенку и причесал. А сын их младший, Данилка, на моих глазах рос и в годину тяжелую со мной к свеям подался. Там, на берегу чужом, любовь свою встретил и зятем знатного ярла стал. Средний, сотник Ерофей Стоянович, сейчас со мной, под стенами новгородскими стоит. А старшие – близнецы Онфим и Чекан – по стопам отца пошли, купчинами знатными сделались. В Бухаре далекой их эмир в зиндан посадил, хотел барсам ручным скормить, но выбрались они из застенка, да еще и с прибылью немалой домой вернулись.
Такая она, доля человеческая, – сводит людей, разводит, лбами сталкивает, до таких низов порой опускает, что и жить не хочется. А потом глядишь, и наладилось все. Нужно только, несмотря ни на что, на лучшее надеяться.
15 сентября 956 г.
Звякает цепь звеньями железными, по земле волочится. От звона этого тяжко на сердце, хочется уши ладонями зажать и глаза зажмурить, но креплюсь. Я и представить себе не мог, что когда с утра пораньше к нам посланник от проэдра прибежал да василисовым велением Ольгу с приближенными на Лобную площадь пригласил, чем эта встреча обернется.
Мы сперва решили, что нас на праздник зовут. Народу собралось много. Все веселые, разодеты ярко, песни поют, смеются, друг дружку подначивают.
Для нас, как для гостей дорогих, особые места приготовили, чтоб нам видно все было и зеваки не мешали. Мы как на эти места поднялись да сверху на площадь взглянули, так все и поняли.
– Что-то не нравится мне все это, – сказал Григорий.
– Да уж, – согласилась Ольга. – Но ничего не поделаешь, – вздохнула она. – Видишь, сам Константин здесь, и августа его тоже пожаловала.
Действительно – на противоположной стороне, на помосте, так же высоко над толпой, как и мы, на сиденьях, дорогими коврами укрытых, сидел василис с Еленой. Прямо под ними на золоченом стуле патриарх Фокий устроился. Чуть ниже дети императорские, Роман с Варварой. А между ними я Феофано разглядел. Роман ей что-то рассказывал, а она смеялась задорно.
– Кто же это пригожая такая? – Претич даже с места приподнялся, чтобы Феофано получше рассмотреть.
– Это Романова женушка, – сказала Ольга. – Слухи о ней ходят дурные. Говорят, что она не лучше кошки по весне, только о котах и думает.
При этих словах я покраснел. Подумал: «Хорошо, что на меня внимания не обращают».
– Не суди да не судима будешь, – Григорий неодобрительно на княгиню взглянул.
– Прости, – смиренно ответила та, а потом проговорила упрямо: – Только эти сведения верные. Я бы на человека напраслину не стала возводить.
– Матушка, – пробасил Никифор. – Гляди-ка, нам василис рукою машет.
– Вот и я ему помашу, – Ольга платочком в ответ обмахнулась, то ли ответила на приветствие, то ли просто зной прогнала.
А я все на Феофано смотрел и ту ночь вспоминал, когда она меня опоила. Если бы не Анастасий…
Беспутница между тем все пуще веселилась и все на середину площади пальцем показывала, словно там действо шутейное затевается. Вот только то, что вызывало такое бурное веселье у Феофано, у меня забавным назвать язык бы не повернулся.
В центре площади был сооружен еще один помост. Не высокий, но сделанный так, что его можно было xopoшo рассмотреть. На помосте лавка деревянная, стол, веревки какие-то, жаровня с углями раскаленными, а рядом со всем этим стоял здоровенный детина в кожаном фартуке и с красной повязкой на голове. Детина деловито перебирал ножи, крюки и какие-то странные и страшные на вид предметы, лежащие на столе, и глупо лыбился народу, окружившему помост.