4.1.1. Социальный фон эпических сюжетов (социальная статика[799])
Отношения, связанные с изменением социального статуса, и, как следствие, трансформацией межличностных отношений, сопровождаются пересмотром социальной роли отдельной личности и переоценкой расстановки сил различных социальных страт. Иными словами, личность, сумевшая найти решение важной для общества проблемы, повышает не только свой статус, но и статус социальной группы, к которой она относится. Действия одного становятся образцом поведения для многих.
Подобная ситуация, по всей видимости, вызывает появление новых ориентиров развития общества и открывает канал групповой мобильности для его социальной группы, поскольку её представителям проще подражать новому образцу престижного поведения. Как следствие, участники социальной практики наряду с именем, в былинах, обычно, получают еще и обозначение первоначального рода занятий. Их эпическое восприятие в основе своей мало отличается от восприятия летописного. Как писал Даниил Заточник, «Аще бо были котлу во ушию златы колца, но дну его не избыти черности и жжения; тако же и холопу: аще бо паче меры горделив был и буяв, но укору ему не избыти, холопья имени[800]». Даже боярин во втором поколении может иметь прозвище «Попов Внук».[801] Поэтому обозначения выходцев из социальных групп достаточно устойчивы — Илья Муромец всегда «Крестьянский сын», Алеша — «Попович», Вольга — «Княжеский сын», Васька — «Голь» и т. д.
Дружина Киевского князя, представляющая собой, фактически, единственную реальную силу для воздействия на общество, по-видимому, вынужденно состояла из представителей наиболее влиятельных социальных групп. Борьба за место рядом с князем — это борьба за влияние на общество в целом. Судя по всему, большая часть таких отношений первоначально была локализирована в дружине, представители которой имели новый статус, отличающийся от прежнего (богатыри былин; мужи летописей).
Однако со временем ситуация изменилась.
Герой на определенном этапе осмысливался уже не просто как представитель семьи, рода, племени (которые можно рассматривать в качестве «первичных» социальных групп), но как составная часть профессионально ориентированной группы добивающейся общественного признания своих заслуг, и, соответственно, прав влияния на общественно-политические процессы. Нового статуса при этом он не получал, поскольку не входил в состав новой социальной группы (княжеской дружины), оставаясь в составе прежней социальной страты (эпический сюжет о Ваське — Пьянице (Голи), Калике).
В летописях подобная ситуация фиксируется в отношении ремесленников примерно с конца XII — начала XIII вв. В частности, Б. А. Рыбаков в книге «Ремесло Древней Руси» отметил, что «… в числе лиц, причастных к управлению Новгородом, мы видим представителя ремесленников… Вместе с Добрыней Антонием восставший народ «введоша на сени» двух новгородцев Якуна Моисеевиця и Микифора Щитника».[802]
Упоминание «Щитника» как обозначение принадлежности к социальной группе, и вообще упоминание профессии для идентификации, в Новгороде не имело единичного характера. Согласно Б. А. Рыбакову, это явление прослеживается с 1200 года по упоминаниям ремесленников, погибших в боях за Новгород.[803]
Таким образом, социальный «фон» былин в целом адекватно отражает состояние древнерусской социальной практики в отношении периода до начала XIII века.
Отразившаяся в былинах социальная практика ремесленников практически не знает, что косвенно показывает время формирования основной части эпоса до 1200 г., с одной стороны, и наличие в обществе более престижных образцов поведения — с другой.
Судя по эпической формуле («типическому месту») идентификации персонажей, существовало сформировавшееся представление о том, какой именно человек (выходец из каких социальных групп) способен достичь наибольшей значимости для общества в определенных исторических условиях эпической социальной практики. В соответствии с этим каждый герой имеет четко очерченные цели, задачи и приоритеты, а также типические места, исключительно характерные (предназначенные) для одного или нескольких сюжетов с участием строго определенных эпических героев.
Так, например, практически только в сюжете «о Вольге» употребляется типическое место «оборотничества[804]»; почти исключительно в сюжете «о Ставре» имеет место типическое изображение работы ремесленников на дому у боярина;[805] только в сюжете «о Дюке» имеется типическое место «пренебрежительного отношения к пище»;[806] только в сюжете «о Казарине» существует типическое место «нелюбви» родителей к сыну. Этот «фон» входит в их (социальные) функции, то есть в состав характерного для упомянутых героев «образа действий», который включает в себя помимо прочего еще и предпосылки для развития сценария именно по такому пути, как наиболее вероятному в сложившейся социальной обстановке.
Таким образом, каждый герой действует на соответствующем только ему социальном «фоне». Данные «типические места» сохраняются, поскольку соответствуют той социальной практике, которая отложилась в сознании сказителей как «норма образа былинного героя» и впоследствии стала эпической традицией.
Вместе с тем, наряду с отличиями «индивидуальными», строго относящимися к конкретному сюжету и, соответственно, одному персонажу, существуют и некоторые характерные черты, объединяющие лишь часть героев. Кроме того, есть «типические места» изображения «фона», свойственные только нескольким героям, но не всем. Так, например, изображение подросткового «хулиганства» мы можем встретить в сюжетах: «О Добрыне», «О Дунае», «О Козарине[807]» и частично в сюжете «О Ваське Буслаеве».[808] Несмотря на сходство ситуации и наличие одинаковых обстоятельств, отношение к подобному «хулиганству» (в социальной практике) в зависимости от сюжетов достаточно сильно отличается. В то время как «хулиганство» в одних сюжетах: «О Добрыне» и «О Дунае» воспринимается как само собой разумеющееся, даже одобряемое поведение,[809] в других сюжетах: «О Козарине[810]» и «О Ваське Буслаеве» можно заметить уже негативное отношение к подобному поведению,[811] которое зачастую открыто называется «разбоем».[812]
Примерно такой же органичной частью «фона», по всей вероятности, можно считать традиционное отсутствие отца у богатырей-«сирот» (Добрыни, Вольги и т. д.), являющееся в социальной практике установлением строго функциональным (другого «отца» кроме князя Владимира у «отроков» быть не должно, практически все остальные социальные связи обрываются).[813] Со временем такое положение сменяется сначала появлением «эрзац-отца» в противовес князю Владимиру («Крестного батюшки» — «Владыки Черниговского»[814]) у Ивана Гостиного сына, Алеши Поповича, в некоторых случаях также и у Дюка, а затем подчеркнутым наличием родного отца (действующего) у Чурилы Пленковича и Данило Игнатьевича.
Это наглядно показывает постепенный переход в социальной практике от подчинения (службы) князю (единственному символу государства) к службе князю и церкви (символу веры), а впоследствии к эгоистичному и меркантильному восприятию «службы» государству (князю Владимиру) как к лишенному функционального наполнения элементу эпической повседневности («Нет нам ничего от князя от Владимира»[815]).