Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

С надеждой смотрели на Тину кроткие глаза матери. Володя был для Тины уже не посторонним человеком, но таким, судьба которого зависела от нее.

А для Володи она была чем-то вроде диковинной залетной птицы, прилетевшей к нему укрыться.

Многие месяцы жила и ходила в институт дочь заместителя председателя облисполкома, ездила в «ЗИСе», носила лучшую в городе шубку и ни разу не заговорила с избалованным девушками Володей. И вдруг нежданно-негаданно появилась у него в мезонине, ходит в серебристом халатике, строго спрашивает у него машиноведение, учится у бабушки вязанью и тихо сидит целыми вечерами рядом с бабушкой, совсем не чужая, не зазнаистая, совсем «своя», грустная, кроткая… не девочка, не девушка, не женщина, а диковинное существо. Залетная птица с подстреленным крылом. Он знал, что не будь этого крыла, не было бы Тины в его доме. И он любил и ее и ее больное крыло. Она не только пленяла его, она взывала к его силе, жизнерадостности и доброте. Если бы она была счастлива и здорова, она не заставила бы все его существо зажить так полно и напряженно. Она не пробудила бы с такой силой потребности опекать—главной потребности его натуры. Он понимал, что никого не полюбит так, как Тину, и со свойственной ему веселой ясностью говорил:

— Тина, ведь я же теперь конченый человек! Побит на всех дистанциях!

Она пугалась и торопилась перевести разговор в шутку.

Когда миновали каникулы, Тина заговорила о переезде в общежитие, но бабушка и Володя приняли это как кровную обиду. Она осталась в мезонине.

Простудившись, она заболела гриппом. Две ночи она сквозь сон слышала непонятные, скрипучие звуки в прихожей, но ей была так плохо, что звуки эти шли мимо сознания. На третью ночь, когда ей стало лучше, она снова услышала невнятный скрип. «Опять? — подумала она. — Что же это»? Накинув халатик, она зажгла свет и распахнула дверь.

На полу в крохотной прихожей на плоском тюфячке спал Володя. Серое одеяло сползло, открыв полосатую пижаму. Рука и волосы его были в пуху от зацепившейся за дверной косяк и порванной подушки. Голова упиралась в кухонную дверь — скрип этой двери и беспокоил Тину. Пока она, изумленная, разглядывала его, он проснулся, сел, морщась от яркого света, и доброе лицо его приняло испуганное и виноватое выражение.

— Володя! Что такое? Почему ты здесь?

— Потому что… оттуда… я бы не услышал, если бы тебе стало плохо ночью, — сказал он все с тем же выра-жением человека, внезапно застигнутого на месте преступления.

Третью ночь он ночевал на полу у ее порога, ни слова не сказав ей об этом. И сейчас ему было неловко и неприятно то, что она застигла его здесь. Красивые глаза его просили о прощении. Ни мужской корысти, ни тайного расчета, ни хитрого умысла. Одна жалость и беззаветная человеческая доброта — дар его матери. Тина поняла зто, и что-то отогрелось, оттаяло внутри. И впервые со времени разлуки с отцом теплые слезы подступили к глазам.

Володя подошел к ней:

— Тебе нехорошо? Или ты рассердилась на меня?

— Нет. Просто вспомнилось.

— Говорят, чтобы не вспоминать, надо как следует выплакаться.

— Я не умею плакать.

— Поучись у бабушки. Она иной раз всплакнет об отце — и сразу как умытая.

— Лучше я поучусь управлять сердцем. — У кого?

Она улыбнулась.

— У индийских факиров. Они могут учащать, и замедлять, и даже приостанавливать биение сердца.

Она коснулась лбом его горячего плеча, попросила воды. Мать и сын стали самыми близкими для нее во всей вселенной. Она любила их обоих и их маленький дом. Что было там, за невысокими белеными стенами, Тина и не могла и уже не стремилась понять. Но в крохотном кусочке мира, отгороженном этими стенами, все было ясно, тепло и чисто. Здесь можно отдохнуть сердцем и стать самою собою. Тине хотелось отгородиться этими стенами и жить в своем маленьком добром мире, где все понятно и все близко душе, где ничто не мучает ума и сердца непостижимой бесчеловечностью человеческого мира.

Только Володе и бабушке она рассказывала обо всем пережитом. Рассказала даже о девушке на рельсах.

— Душа живучее тела, — ответила бабушка. — У тел ноги отрежь — не вырастут, а у доброй души иной раз наоборот: ей ноги отрежут — она крылья вырастит.

Страшные рассказы Тины вызывали ее сочувствие, но не омрачали и не тревожили.

— Тебя еще я понимаю, — говорила Тина Володе. — Ты молодой, и в характере у тебя такая несокрушимая жизнерадостность. Но бабушка?

— Она свое знает, — объяснял Володя. — В молодости жила в бараках, впроголодь, работала с десяти лет. А теперь дом, сад, пенсия, сын в институте, внучата учатся. В этом ее жизнь, и ничем этой жизни не перечеркнешь.

Не нашли поддержки ни у Володи, ни у бабушки и Тинины рассказы о Евдохе и ассистентке с ведущей кафедры.

— Неверно ты их приравняла, — возражал всегда и во всем согласный с Тиной Володя. — Есть у меня для людей одна мера: я прикидываю, как они поступят в случае войны. Эти «ведущие», может, и не великого ума, а на фронт пойдут и будут воевать. А Евдоха — она же все советское ненавидит, она же оккупации обрадуется, торговлишку заведет.

Тина чувствовала истину в простодушных суждениях Володи и бабушки.

— Я ошибаюсь? Может быть. Но ведь я столько думала об этом!..

— Главное — сохранить здравый взгляд на все, что вокруг. Может болеть весь организм, а может нарвать один палец. Как бы он ни болел, все-таки можно разрезать нарыв, на худой конец — отсечь палец… Конечно, когда он болит, то человеку кажется, что нет в организме ничего важнее этого пальца! Вот и ты смотришь на все с точки зрения больного пальца… Дай полечу! — Он брал ее за руку, целовал и приговаривал: — Боли у сороки, боли у вороны… Ну, улыбнись! Ты же у нас, как индийский факир, можешь управлять сердцем.

И Тина улыбалась.

Его доброта, ясность и жизнерадостность заражали Тину. Она спокойнее смотрела на звезды и на людей, с интересом тянулась к газетному листу.

С каждым днем она все глубже привязывалась к бабушке и Володе; изголодавшаяся по семье, она уже видела в них свою семью; изголодавшаяся по родному дому, она видела в их доме свой дом. Пусть это маленький дом, с тесноватыми комнатами и низкими потолками, зато в нем есть такие качества, как чистота и устойчивость.

Наступила весна. По воскресеньям Володя и Тина уезжали на лодке за реку. Пышно цвела черемуха. Тина и Володя лежали на молодой траве. Одуванчики, щедро золотые и мохнатые, как пчелы, тянулись к солнцу на пластичных трубчатых стеблях. Молочный сок просвечивал и перебивал зелень стеблей, они светлели, белели, слегка розовели на изгибах. Местами соцветья отгорели, и на зрелых, телесно-розоватых стеблях сидели крохотные, круглые облака, в шутку подаренные земле высоким небом. Полупрозрачная зелень молодой травы сквозила на солнце. Каждая травинка что есть силы тянулась к кебу, жила своею особой жизнью, играла продолговатыми бликами, трепетала и вздрагивала от сквознячков и ветерков, незаметных другим, но безостановочных. Тонкие тени травинок сплетались живой, изменчивой вязью. Над водной гладью летел пух.

Володя нашел нору в земле и принялся ее расковыривать.

— Не надо! — попросила Тина и заговорила, не выбирая слов, не мудрствуя, как она могла говорить лишь с самой собой да с Володей. — Мне самой иногда хочется в такую норку! Я жила в просторной квартире, но я столько лет была в ней одна! Потом папа приехал, но тут же я уехала учиться. Наконец и его перевели сюда. Но нам не дали пожить вместе! — Безотчетным, порывистым движением она коснулась виском Володиного плеча. Голос прозвучал жалобно. — Хочется норку маленькую-маленькую. Но чтобы она была всегда… и чтобы те люди, кем дорожишь, тоже были всегда…

— Тина, так пусть будет всегда… Мы же с бабушкой только этого и хотим. И дом у нас «маленький-маленький», как тебе хочется. Слышишь, Тина? Пусть будет «всегда»… И ведь я уж не могу так дальше… быть с тобой и чужим тебе. Дальше так невозможно.

43
{"b":"103762","o":1}