Он не видел пасмурного рассвета, заползавшего в щели; не ощущал сквозняков, не осознавал голода. Голод давным-давно выродился в автоматическое, лишенное каких-либо эмоций желание проглатывать любую субстанцию, хотя бы отдаленно напоминающую пищу. Холод не брал Сережку, температура его тела достигла того минимума, при котором еще ходят и дышат.
Полосатая роба свободно болталась на нем, иногда он в ней даже путался.
За ним явились, когда до побудки оставалось несколько минут. Сережка вскочил, глядя перед собой тупо и равнодушно. Липкий страх, разлившийся по членам, был сам по себе, а Сережка – отдельно. Страх облегал его, как трико, не сливаясь с кожей.
Снаружи доносился отрывистый лай овчарок.
– Ruhe, – доброжелательно произнес Рудольф Райнеке. – Спокойствие. Подойди ближе, два шага вперед.
Позади него стояли еще двое – автоматчики. Слишком расточительно для Сережки, которого можно было повалить на землю одним мизинцем.
Сережка сразу понял, что это значит.
Он знал, что рано или поздно это произойдет. На миг он испытал нечто вроде облегчения: сегодня не придется ворочать камни. Может быть, больше никогда не придется.
Райнеке улыбнулся. И этой улыбки хватило, чтобы страх перешел в наступление. Нащупав брешь, он просочился в воспаленный желудок и устремился вверх, мутя сознание. Сережка пошатнулся. Унтерштурмфюрер придержал его за плечо.
– Ты нездоров. – Райнеке сдвинул брови, изображая озабоченность. Он погрозил Сережке пальцем и покачал головой. – Тебе обязательно нужно лечиться. Мы отведем тебя в амбулаторию.
В амбулаторию до Сережки уже отвели половину барака. Иной раз выдергивали по одному, в другие дни забирали нескольких. Ни один не вернулся.
Тем не менее, практически все обитатели барака прекрасно знали о многом, что происходило в амбулатории. А если чего и не знали, то воображение с лихвой окупало неосведомленность. Узники, однако, догадывались и о том, что действительность гораздо хуже их фантазий.
Хуже она была тем, что отличалась будничной бесхитростностью. Примитивизм амбулаторных событий имел исключительно антигуманную основу.
Зденек, которого увели неделей раньше, подробно рассказывал об уколах, которые доктор Валентино делал прямо в сердце. Зденек утверждал, будто видел это собственными глазами. Подтвердить его слова было некому, но слухи об уколах циркулировали по лагерю и помимо Зденека уже достаточно долго, чтобы приобрести качество неоспоримой истины.
Зденек добавлял подробность, снимавшую последние сомнения. Он говорил, что Валентино колет фенол.
Что такое фенол, никто из ребят не знал. Неизвестность сообщала слову запредельную жуть, и слушатели получали бледное представление об истинном положении дел.
Альтернативой фенолу были печи и душевые, где вместо воды время от времени подавалось вещество, обыкновенно существующее в ином агрегатном состоянии. И еще брали кровь, когда приходила разнарядка. Гуляли слухи, что Валентино не любит эту процедуру, потому что приходится возиться, соблюдать чистоту, а доктор слыл человеком нетерпеливым.
Гришка и Мирра, не выдержав ожидания, бросились на проволоку под током, и солдаты сбивали их длинными палками, а на руки у них для подстраховки были надеты длинные резиновые перчатки. Ярослав, собравшийся поступить так же, был застрелен с вышки, не добежав двух метров до ограждения. Густава затравили собаками. Эти собаки остановили впоследствии многих. Гибель под током казалась выходом, но животные представлялись не лучше смертельных инъекций.
Сережка приготовился ко всему. Он обессилел настолько, что любой отчетливо прорисованный финал его устраивал, главное – успеть отключиться. Но он справедливо считал, что может быть нечто и похуже фенола. Имя ему – неведомое. Неведомое в отношении фенола и его действия не могло сравниться с неведомым как таковым. Последнее было неведомым в квадрате, ибо в лагере знали и то, что фенолом врачебная деятельность доктора Валентино не ограничивалась.
Он еще ставил опыты.
Из чистого любопытства и желания посмотреть, что будет, если сделать это и то, а потом еще и третье, если субъект останется жив.
А опыты означали, что существуют вещи, о которых и сам Валентино не ведал, – иначе к чему быть опытам? Кошмары, с которыми незнаком сам Валентино, – вот эту реальность уже никто не мог вообразить без того, чтобы не сойти с ума.
Пока что понятно было одно: эксперименты кончались неудачно. Все до одного. Никто не вышел из амбулатории, чтобы о них рассказать.
С другой стороны, было вполне вероятно, что все они заканчивались успешно. Это зависело от поставленной задачи.
...Покуда Райнеке кривлялся перед Сережкой, староста барака встал и побрел объявлять подъем. Тоскливо ударил гонг. С полсотни теней разом сели, свесив с нар ноги. Десятки огромных глаз без малейшей тени сна в них внимательно следили за унтерштурмфюрером.
Тот развернул папку.
– Ос-та-пен-ко, – проговорил он нараспев. – Это ты, правильно?
Он неплохо говорил по-русски, хотя и с сильным акцентом.
– Я, – отозвался Сережка бесцветным голосом.
Райнеке посторонился, вновь взял его за плечо, на сей раз двумя пальцами, легонько подтолкнул к выходу. Брезгливо обнюхал перчатку.
– Доктор Валентино не любит ждать, – изрек он так, чтобы слышали остальные.
Сережка пошел на выход.
Он не оглядывался, хотя знал, что уходит навсегда. За спиной не оставалось ничего, с чем хотелось бы попрощаться.
Он оглядывался, когда его заталкивали в вагон; дело было под Минском. И после оглядывался, когда родное село уже давно скрылось за горизонтом. Даже подпрыгивал, стараясь дотянуться до широкой щели меж досками; расталкивал товарищей по несчастью, ругался, получал тычки под ребра и сам отвечал тем же.
Потом оглядывался на состав, когда их высадили и повели сквозь строй собак и человекоподобных существ.
А дальше уже ни-ни.
Амбулатория – еще ее называли лазаретом, хотя там никогда никто не лежал, чтобы лечиться, все больные приходили в себя в бараке, и это если им везло, или не везло, как посмотреть, – занимала почетное место, располагаясь в центре лагеря, по соседству с администрацией. Можно сказать, что она являлась лагерным сердцем. Ее окна были забраны решетками и – сверх того – на две трети закрашены зеленой масляной краской; поверх ее границы вечерами выбивался зловещий свет; ночами – тоже. Создавалось впечатление, что доктор Валентино вообще никогда не спит.
Он, разумеется, спал, и много больше, чем остальные, даже лагерная администрация.
Бредя под отеческим присмотром Райнеке, Сережка механически сожалел о пропущенном завтраке. Не думать о нем было не в его власти. Кружка кипятку и пайка хлеба с отрубями. Завтрак либо зажмут, либо поделят на весь барак. Но, скорее всего, аккуратные немцы уже вычеркнули Остапенко из продовольственной ведомости.
Еще один автоматчик размеренно прохаживался перед крыльцом.
При виде офицера он вытянулся в струну. Райнеке небрежно махнул ему, солдат отошел в сторону, пропуская Сережку.
– Будь как дома, – хохотнул Райнеке, берясь за дверную ручку.
Сережка помедлил на пороге, и унтерштурмфюрер тут же грубо втащил его за шиворот – от «доброго» обхождения не осталось и следа.
Церемонии закончились.
Валентино вышел к ним лично, хотя обычно подопытный контингент принимали двое его подручных, которых доктор именовал санитарами.
Это повышенное внимание было связано с секретным циркуляром, полученным накануне.
Спектр интересов доктора – по совместительству гауптштурмфюрера СС, то есть капитана, – был довольно широк. Доктор изучал все, что приходило ему в голову: воздействие на человеческий организм высоких и низких температур – читай: ожогов и обморожений; электрического тока, кислот и щелочей, разнообразных ядов, сильнодействующих лекарственных препаратов, а то и просто грязной воды, эффект которой особенно замечателен при ее внутривенном введении. Однако теперь сверху ему дали понять, что пора бы и перестать валять дурака. Пора вспомнить о долге перед германской медицинской наукой, иначе выходит, что Валентино Баутце даром ест хлеб германских бауэров.