Никаких приветствий произнесено не было, однако Коломбине показалось, что стоило кожаным створкам бесшумно раскрыться, и всё вокруг неуловимым образом переменилось: тени стали чернее, огонь ярче, звуки приглушенней.
Сначала вошедший показался ей глубоким стариком: седые волосы, по-старинному остриженные в кружок, короткая белая борода. Тургенев, подумала Коломбина. Иван Сергеевич. Ужасно похож. Точь-в-точь как на портрете в гимназической библиотеке.
Однако, когда человек в мантии встал подле жаровни и багровый отсвет озарил снизу его лицо, оказалось, что глаза у него вовсе не стариковские – черные, сияющие, и пылают еще ярче, чем угли. Коломбина разглядела породистый нос с горбинкой, густые белые брови, мясистые щеки. Маститый – вот он какой, сказала себе она. Как у Лермонтова: «Маститый старец седовласый». Или не у Лермонтова? Ах, неважно.
Маститый старец обвел медленным взглядом присутствующих, и сразу стало ясно, что от этих глаз не утаится ни единая деталь и даже, возможно, ни одна потаенная мысль. Спокойный взгляд всего на миг, не долее, задержался на лице Коломбины, и та вдруг покачнулась, вздрогнула всем телом.
Сама не заметила, как выдернула руку из пальцев «учителя страшной любви», прижала к груди.
Критон прошептал ей на ухо – насмешливо:
– А вот еще из Пушкина.
Не только первый пух ланит
Да русы кудри молодые,
Порой и старца строгий вид,
Рубцы чела, власы седые
В воображенье красоты
Влагают страстные мечты.
– Это у вас, что ли, «русы кудри молодые»? – огрызнулась уязвленная барышня. – Да и вообще, ну вас с вашим Пушкиным!
Демонстративно отошла, встала рядом с Петей.
– Это и есть Просперо, – тихонько сообщил тот.
– Без тебя догадалась.
Хозяин дома метнул на шепчущихся короткий взгляд, и сразу наступила абсолютная тишина.
Дож протянул руку к жаровне, сделавшись похож на Муция Сцеволу с гравюры в учебнике истории для четвертого класса. Вздохнул и произнес одно-единственное слово:
– Темно.
А потом – все присутствующие так и ахнули – положил раскаленный уголь себе на ладонь. И в самом деле Сцевола!
– Пожалуй, так будет лучше, – спокойно произнес Просперо, поднес огненный комок к большому хрустальному канделябру и зажег одну за другой двенадцать свечей.
Осветился круглый стол, накрытый темной скатертью. Мрак отступил в углы гостиной, и Коломбина, наконец-то получившая возможность рассмотреть «Любовников Смерти» как следует, завертела головой во все стороны.
– Кто будет читать? – спросил хозяин, садясь на стул с высокой резной спинкой.
Остальные стулья, расставленные вокруг стола, числом двенадцать, были попроще и пониже.
Откликнулись сразу несколько человек.
– Начнет Львица Экстаза, – объявил Просперо.
Коломбина уставилась на знаменитую Лорелею Рубинштейн во все глаза. Та оказалась совсем не такой, как можно было бы предположить по стихам: не тонкая, хрупкая лилия, с порывистыми движениями и огромными черными очами, а довольно массивная дама в бесформенном балахоне до пят. На вид Львице можно было дать лет сорок, и это еще в полумраке.
Она кашлянула и низким, рокочущим голосом сказала:
– «Черная роза». Написано минувшей ночью.
Пухлые щеки взволнованно заколыхались, глаза устремились вверх, к радужно посверкивающей люстре, брови скорбно сложились домиком.
Коломбина слегка шлепнула Люцифера, чтоб не отвлекал, не елозил по шее, и вся обратилась в слух.
Декламировала знаменитость замечательно – со страстью, нараспев.
Придет ли Ночь, восторгами маня?
Случится ли Оно иль не случится?
Когда желанный Гость войдет в меня?
Войдет, не постучится.
Избранник мой на воле ли, в тюрьме
Горит и ярко светит,
Но черной розы в сокровенной тьме
Пройдет и не заметит.
И Слово будет произнесено —
Молчание взорвется.
Да будет так. А то, что не дано,
Уйдет и не вернется.
Подумать только – услышать новое, только что написанное стихотворение Лорелеи Рубинштейн! Самой первой, в числе немногих избранных!
Коломбина громко зааплодировала и тут же сбилась, поняв, что совершила faux pas. Аплодисменты здесь, кажется, были не в заводе. Все – в том числе Просперо – молча посмотрели на экзальтированную девицу. Та застыла с растопыренными ладонями и покраснела. Опять срезалась!
Кашлянув, дож негромко молвил, обращаясь к Лорелее:
– Обычный твой недостаток: изысканно, но невнятно. Но про черную розу интересно. Что значит для тебя черная роза? Впрочем, не говори. Догадаюсь сам.
Он прикрыл веки, опустил голову на грудь. Все ожидали, затаив дыхание, а щеки поэтессы запунцовели румянцем.
– А дож пишет стихи? – тихо спросила Коломбина у Пети.
Тот приложил палец к губам, но она сердито сдвинула брови, и он почти беззвучно прошелестел:
– Да. И наверняка гениальные. Ведь никто лучше него не понимает поэзию.
Ответ показался ей странным:
– «Наверняка»?
– Свои стихи он никому не показывает. Говорит, что они пишутся не для людей и что перед Уходом он всё написанное уничтожит.
– Какая жалость! – вырвалось у нее громче нужного.
Просперо опять взглянул на гостью, и опять ничего не сказал.
– Я понял, – улыбнулся он Лорелее ласковой и печальной улыбкой. – Понял.
Та просияла, а дож повернулся к аккуратному, тихому человечку в пенсне и с бородкой клинышком.
– Гораций. Ты обещал, что сегодня наконец придешь со стихами. Ничего не поделаешь. Ведь тебе известно, что Невеста допускает к Себе только поэтов.
– Гораций врач, – сообщил Петя. – Вернее, прозектор – режет трупы в анатомичке. Поступил на место Ланселота.
– А что случилось с Ланселотом?
– Отравился. И компанию с собой прихватил, – непонятно ответил Петя, но расспрашивать было не ко времени – Гораций приготовился читать.
– Я, собственно, впервые имею дело с поэзией… Изучил руководство по стихосложению, очень старался. И вот м-м, в некотором роде, результат.
Он смущенно откашлялся, поправил галстук и достал из кармана сюртука сложенный листок. Хотел начать, но, видно, решил, что объяснил недостаточно:
– Стихотворение по моей, так сказать, профессиональной линии… Тут даже и термины встречаются… Только вот рифма облегченная, во второй и четвертой строках, а то с непривычки очень уж трудно… После уважаемой м-м… Львицы Экстаза, мои стишки, конечно, будут тем более нехороши, но… В общем, представляю на ваш строгий суд. Стихотворение называется «Эпикриз».
Когда взрезает острый скальпель
Брюшную полость юной дамы,
Что проглотила сто иголок,
Не вынеся любовной драмы,
Не знаешь, плакать иль смеяться,
От чувства странного дрожа:
Так человеческий желудок
Похож на мокрого ежа.
Когда вскрываешь черепную
Коробку юнкера, который,
Бордель впервые посетив,
Суд над собой исполнил скорый,
Найдешь средь каши омертвелой
То, что искал. Чудесный вид:
Свинца кусочек в надбугорье,
Как жемчуг, матово блестит.