– Флёр, вы помните вашу свадьбу? – спросила она.
– Помню, дорогая. Удручающая церемония.
– Я видела сегодня вашего шафера.
Круглые сверкающие белками глаза Флёр расширились.
– Уилфрида? Неужели вы его помните?
– Мне было тогда шестнадцать, и он привёл в трепет мои юные нервы.
– Это, конечно, главная обязанность шафера. Ну, как он выглядит?
– Очень смуглый и очень беспокойный.
Флёр расхохоталась.
– Он всегда был такой.
Динни взглянула на неё и решила не терять времени.
– Да, дядя Лоренс рассказывал мне, что он пытался внести беспокойство и в вашу жизнь.
– Я даже не знала, что Барт это заметил, – удивилась Флёр.
– Дядя Лоренс немножко волшебник, – пояснила Динни.
– Уилфрид вёл себя примерно, – понизила голос Флёр, улыбаясь воспоминанию. – Уехал на Восток послушно, как ягнёнок.
– Но не это же, надеюсь, удерживало его до сих пор на Востоке?
– Разве корь может удержать вас навсегда в постели? Нет, ему просто там нравится. Наверно, обзавёлся гаремом.
– Нет, – возразила Динни. – Он разборчив, или я ничего не понимаю в людях.
– Совершенно верно, дорогая. Простите меня за дешёвый цинизм. Уилфрид – удивительнейший человек и очень милый. Майкл его любил. Но, – прибавила Флёр, неожиданно взглянув на Динни, – женщине любить его невозможно: это олицетворённый разлад. Одно время я довольно пристально изучала его, – так уж пришлось. Он неуловим. Страсть и комок нервов. Мягкосердечный и колючий. Неизвестно, верит ли во что-нибудь.
– За исключением красоты и, может быть, правды, если он в состоянии их найти? – полувопросительно произнесла Динни.
Ответ. Флёр оказался неожиданным.
– Что ж, дорогая, все мы верим в них, когда видим вблизи. Беда в том, что их никогда вблизи не бывает, разве что… разве что они скрыты в нас самих. А последнее исключается, если человек в разладе с собой. Где вы его видели?
– У памятника. Фошу.
– А, вспоминаю! Он боготворил. Фоша. Бедный Уилфрид! Не везёт ему: контузия, стихи и семья – отец спрятался от жизни, мать, полуитальянка, убежала с другим. Поневоле будешь беспокойным. Самое лучшее в нём – глаза: возбуждают жалость и красивы – роковое сочетание. Ваши юные нервы не затрепетали снова?
– Нет. Но мне было интересно, не затрепещут ли ваши, если я упомяну о нём.
– Мои? Деточка, мне под тридцать, у меня двое детей и… – лицо Флёр потемнело, – мне сделали прививку. Я могла бы о ней рассказать только вам, Динни, но есть вещи, о которых не рассказывают.
У себя в комнате наверху Динни, несколько обескураженная, погрузилась в чересчур вместительную ночную рубашку тёти Эм и подошла к камину, в котором, несмотря на её протесты, развели огонь. Она понимала, как нелепы её переживания – странная смесь застенчивости и пылкой смелости в предчувствии близких и неотвратимых поступков. Что с ней? Она встретила человека, который десять лет тому назад заставил её почувствовать себя дурочкой, человека, судя по всем отзывам, совершенно для неё неподходящего. Динни взяла зеркало и стала рассматривать своё лицо поверх вышивок чересчур вместительной ночной рубашки. То, что она видела, могло бы её удовлетворить, но не удовлетворяло.
Такие лица приедаются, думала она. Всегда одно и то же боттичеллиевское выражение!
Вздёрнутый нос,
Цвет глаз голубой!
Рыжая нимфа, в себя не верь
И зря не гордись собой!
Он так привык к Востоку, к черным, томным глазам под чадрой, соблазнительным, скрытым одеждой формам, к женственности, тайне, белым, как жемчуга, зубам – см, в словаре статью "Гурия"! Динни показала зеркалу собственные зубы. На этот счёт она спокойна, – лучшие зубы в семье. И волосы у неё вовсе не рыжие: они, как любила выражаться мисс Бреддон, каштановые. Приятное слово! Жаль, что оно устарело. Разве разглядишь себя, когда на тебе покрытая вышивкой рубашка времён Виктории? Не забыть проделать это завтра перед ванной! Обрадует ли её то, что она увидит? Дай бог! Динни вздохнула, положила зеркало и легла в постель.
III
Уилфрид Дезерт все ещё сохранял за собой квартиру на Корк-стрит. Платил за неё лорд Маллиен, который пользовался ею в тех редких случаях, когда покидал своё сельское уединение. У пэра-отшельника было больше общего с младшим сыном, чем со старшим, членом парламента, хотя это ещё ничего не означало. Тем не менее встречи с Уилфридом он переносил не слишком болезненно. Но, как правило, в квартире обитал только Стэк, вестовой Уилфрида во время войны, питавший к нему ту сфинксообразную привязанность, которая долговечнее, чем любая словесно выраженная преданность. Когда Уилфрид неожиданно возвращался, он заставал квартиру в том же точно виде, в каком оставил, – не более пыльной, не более душной, те же костюмы на тех же плечиках, те же грибы и превосходно прожаренный бифштекс, чтобы утолить первый голод. Дедовская мебель, уставленная и увешанная вывезенными с Востока безделушками, придавала просторной гостиной незыблемо обжитой вид. Диван, стоявший перед камином, встречал Уилфрида так, словно тот никогда не расставался с ним.
На другое утро после встречи с Динни Дезерт лежал на нём и удивлялся, почему кофе бывает по-настоящему вкусным лишь тогда, когда его готовит Стэк. Восток – родина кофе, но турецкий кофе – ритуал, забава и, как всякий ритуал и всякая забава, только щекочет душу. Сегодня третий день пребывания в Лондоне после трёхлетнего отсутствия. За последние два года он прошёл через многое такое, о чём не хочется ни говорить, ни вспоминать – особенно об одном случае, которого он до сих пор не может себе простить, как ни старается умалить его значение. Иными словами, он вернулся, отягощённой тайной. Он привёз также стихи – в достаточном для четвёртой книжки количестве.
Он лежал на диване, раздумывая, не следует ли увеличить скромный сборник, включив в него самое длинное и, по мнению автора, самое лучшее из всего написанного им в стихах – поэму, навеянную тем случаем. Жаль, если она не увидит света. Но… И это «но» было столь основательным, что Уилфрид сто раз был готов разорвать рукопись, уничтожить её так же бесследно, как ему хотелось стереть воспоминание о пережитом. Но… Опять "но"! Поэма была его оправданием – она объясняла, почему он допустил, чтобы с ним случилось то, о чём, как он надеялся, никто не знал. Разорвать её – значит утратить надежду на оправдание: ведь ему уже никогда так полно не выразить всё, что он перечувствовал во время того случая; это значит – утратить лучшего защитника перед собственной совестью и, может быть, единственную возможность избавиться от кошмара: ведь ему иногда казалось, что он не станет вновь безраздельным хозяином собственной души, пока не объявит миру о случившемся.
Он перечитал поэму, решил: "Она куда лучше и глубже путаной поэмы
Лайела", – и без всякой видимой связи стал думать о девушке, которую встретил накануне. Удивительно! Столько лет прошло после свадьбы Майкла, а он все не забыл эту тоненькую, словно прозрачную девочку, похожую на боттичеллиевскую Венеру, ангела или мадонну, что, в общем, одно и то же. Тогда она была очаровательной девочкой! А теперь она очаровательная молодая женщина, полная достоинства, юмора и чуткости. Динни! Черрел! Фамилия пишется Черруэл, это он помнит. Он не прочь показать ей свои стихи: её суждениям можно доверять.
Отчасти из-за того, что думал о ней, отчасти из-за того, что взял такси, он опоздал и столкнулся с Динни у дверей Дюмурье как раз в ту минуту, когда она уже собиралась уйти.
Пожалуй, нет лучше способа узнать истинный характер женщины, чем заставить её одну ждать в общественном месте в час завтрака. Динни встретила его улыбкой:
– А я уже думала, что вы забыли.
– Во всём виновато уличное движение. Как могут философы утверждать, что время тождественно пространству, а пространство – времени? Чтобы это опровергнуть, достаточно двух человек, которые решили позавтракать вместе. От Корк-стрит до Дюмурье – миля. Я положил на неё десять минут и в результате опоздал ещё на десять. Страшно сожалею!