Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вычерчиваю хаотические петли Лиссажу, по двадцать, тридцать, сорок раз заглядываю в туалет и фри-шоп – здесь больше некуда укрыться хоть в какую-то ограниченность. Унитазы гудят внушительно, как трансформаторы, никелем и кафелем сортир напоминает пекаренку из страны забвения, оттуда же выглядывает головка метаксы, на миг раздвинув безжалостное полнокровие фалернского и фессалийского, удвоенные зеркалами, сверкают три тысячи сортов виски и шоколада, ряды электробритв скалят черные зубы с нержавеющими пломбами… Какая страшная сверкающая элегантность, сколько в мире вещей, ненужных человеку!..

На залитую прожекторами сцену вплывают и с ревом уносятся во тьму огромные трейлеры с надписью “Amsterdam”, “Istanbul” – декорации прохудились, бесконечность свистала из всех прорех. А среди бездны мне выгородили загончик колючей проволокой. Вдоль шлагбаума прохаживается солдат в незнакомой форме, держа скорострельную винтовку поперек поясницы. Броситься на проволоку, короткая очередь – но нельзя. Нет такого варианта.

Под агавами, как чумаки, сидят негромкие украинцы. Сидять вже месяць – неправильно оформилы паспорта, а назад вернуться не на что. Оказывается, и так жить можно.

Черная тьма превращается в предрассветную мглу, проступают, потом начинают розоветь горы. Выходят солдаты причесывать грабельками и без того отлично взбороненную черную землю меж двух колючих оград. А померкшие звезды складываются во что-то снисходительное: мы тянемся подписывать, что не имеем претензий,

– подумаешь, самолет – пешком доберемся, – тогда нас отпустят.

На греческом ничего подписывать нельзя: может, ты признаешься, что наркотики вез, предупреждают все друг друга, и все подписывают. Вот видишь, с нежностью не матери, но бабушки поглаживает мою руку неумытая, подзапухшая няня, и мы с воплями бросаемся за автобусом – нравы у нас товарищеские, если бы не шлагбаум, мы остались бы под агавами.

Гонка по быстро накаляющимся Балканам, дымок растаявшего самолета в плавящемся небе, на поезд нет ни билетов, ни денег, продаем (своим же) одного опоссума (какие-то бабки за пропавшие авиабилеты обещает выцарапать болгарская сторона). Общага, совместный душ, безразличный, как в блокадной вошебойке, но у нас с Их Высочеством разные интересы, а Они главнее. Два часа мертвецкого слипшегося сна, очумелая София, что-то византийское, что-то псевдовизантийское, скромные дворцы, скромный мавзолей

Димитрова в мазутных объявлениях: “Желев предатель!”, “Луканов предатель!” – вожди простот всегда становятся предателями за то, что не умеют одновременно поворачивать налево и направо.

Поезд, лужа подтекает к нашим шубам – заваливаем ими полки, держим на коленях, как младенцев, – нам, прагматичным андронам, не до дивных горных пейзажей за струящимся стеклом. А после выгонять воду, переводить дух, перебирать шубы – не подмокло ли чего… В Горном Ореховце уже затемно нас берет на абордаж

“турецкий десант” с кожей и текстилем – согбенные силуэты, обвешанные силуэтами сумищ, влекут силуэты багажных тележек, на которых колеблется макушкой в незримой вышине гора таких же черных сумочных силуэтов. Держа поезд на стоп-кране, в тамбур мечут и мечут суму за сумой, потом заваливают купе по грудь и сами ложатся поперек. Какое счастье все эти так называемые тяготы, когда ты что-то делаешь, а не с тобой делают! Впереди

Румыния, Молдавия, Украина, и всюду таможни – прорехи в безграничность или, как теперь выражаются, в беспредел. Какое счастье, надрываясь, переть во тьме что-нибудь чужое… (Этой мечте суждено было сбыться.)

Румынские таможенники, раззолоченные и свирепые, как латиноамериканские диктаторы. Духовка, нехватка пресной воды, бесконечная кукурузная пустыня – лишь изредка высокая, словно сырная пасха, барашковая папаха…

Предусмотрительных людей, покупающих шубы в июле, не сыскалось.

Я обещал себе ближе к зиме помочь Соне с реализацией, а покуда, потупясь, взял у нее тысячу марок плюс надбавку на гербалайф, который дочка отвергла на третий день. Мне казалось, мама возненавидит ее за бесконечные безжалостные капризы, но и мама готова была утираться до бесконечности. “Иначе она погибнет”, – это было нам сказано чрезвычайно убедительно.

От станции к психушке изредка ходил своенравный “Икарус”.

Посетители дома скорби ждали терпеливо до пришибленности: все давно убедились, что нужно не восставать против жизни, а пережидать ее, хоть бы и под дождем – солнечное пиршество золотой осени было в тысячу раз глумливей. А тут готовое развлечение – ежиться, дрожать, шевелить коченеющими пальцами в мокрых ботинках… Я уже дважды отлучался в набрякший дождем сортир, мало чем отличающийся от такого же набрякшего вокзала, – хотелось их отжать, как губку. Во втором заходе я принял за мокрый цемент подступившую к горлу сортирную жижу и только чудом не ухнул туда по колено. Долго ополаскивал ботинок, меняя пузырящиеся лужи, но запашок до конца так и не отступил: гадости продолжали исправно исполнять роль шекспировских шутов в обесцвеченной выжеванной трагедии.

Наши попутчики по несчастью безмолвствовали – что тут скажешь.

Только одна тетка все еще старалась заговорить правду:

“…Забери да забери, а как заберешь, опять начинает бегать…”

Нельзя соступать с протоптанной тропы, нельзя шевелиться, дышать

– все в мире висит на волоске, дикари правильно боятся начертить лишнюю полоску на миске: любое новшество может растревожить злых духов.

– Тебе очень хотелось выйти за меня замуж? – с состраданием спросил я моего намокшего утенка.

– Ужасно хотелось. Как что хорошего – все девушки этого хотят. А кто не хочет, лучше от них подальше. Ты мне казался таким гениальным… Почему, и сейчас кажешься.

– Зачем тебе было назначать меня именно в гении? Это же для дома, для семьи только обуза?

– Не знаю, зачем-то нужно. Возвышает.

– Но ведь гении что-то создают. А я только и умею брюзжать: и то неинтересно, и этого мало… Гений романтизма. Обновления.

Обнуления.

– Мальчишки все такие. Им ботинки не нужны, им подавай пистолет.

Наконец-то!.. Романтизм – просто-напросто инфантилизм, мечта вернуться в мир, где тебе не писаны никакие законы; где не только люди, но и свойства, истины не теснят друг друга; где можно быть одновременно лилипутом и великаном; где дважды два равно кому чего хочется; где все, кого любишь, могут просторно разместиться в одной комнатенке; где можно пятью хлебами накормить пять миллиардов алчущих…

– Ты знаешь, что ты умнее меня? Когда же ты наконец раскаешься, что вышла замуж за одного сумасшедшего, родила вторую?..

– Мне кажется, этим я от вас как бы отказывалась. Да и нормальные мужики такие скучные…

– Сколько же тебя еще нужно терзать, чтобы ты наконец раскаялась?

– Не знаю. Много. Мне кажется, я не зря мучилась, что-то поняла.

– И на что же ты его употребишь, свое понимание?

– Богу принесу. – Она показала горсточку, куда с зонтика мгновенно пролились ледяные слезы.

– Давно хотел тебя спросить: зачем ты мелочишься, веришь в гербалайф – поверила бы уж сразу в Бога?

– Когда кто-то говорит: я верю в Бога, для меня он как будто объявляет: я лжец. Хорошим людям Бог не нужен, им не нужен, как ты говоришь, союзник, чтобы над всеми возвышаться.

– А другой раз, – бедная тетка безостановочной болтовней отгоняла обступившую со всех сторон правду, как пламенем отгоняют волков, – другой раз собрал всю посуду и отнес на помойку… – Соседка сзади глушила правду иностранным языком: плейер еле слышно щебетал, а она тихонько постанывала – отрабатывала произношение.

“Икарус”, беспросветно мокрые домишки, мокрющие деревья вдоль раскисших обочин, – какие деревья? – пучки кривых черных удилищ,

– переулки Труда вдоль проспекта Тоски…

Заплаканные бараки, сквернейший – прессованный шлак – серый мрамор мемориальной доски: немецко-фашистские захватчики расстреляли всех больных заодно с персоналом. Фашизм – взрыв душевного здоровья, расправа Жажды Поступка с лазутчиками Хаоса

48
{"b":"103355","o":1}