Мпориса Полевого – что-то вроде “Повесть о прагматичном андроне”. Это было прозрение: прагматичный – конечно же, это солидный, основательный, словом, настоящий человек.
Стараясь зарываться припекаемыми ступнями поглубже в песчаную прохладу, после завтрака мы брели к отдаленным вигвамам: хозяин кафе на отшибе предоставлял навесы из лотоса и халявные пластиковые шезлонги в справедливом расчете, что полежишь-полежишь, а там и не удержишься от тяжелодонного стакана настоянных на болеутоляющем лотосе сока, пива, кофе глясе, шашлыка из пончиков, которыми неустанно обносит пляж златопушистый Ганимед из Ташкента, где он вкушал счастливое детство до третьего класса, а здесь вкушает изнанку всякого благоустройства: чтобы не быть принуждаемыми Хаосом, надо принуждать друг друга.
Белые шезлонги, сложенные стеной, образуют завораживающий орнамент, который можно обследовать часами, горяченький ветерок в тени вигвама кажется прохладным, можно смотреть вдаль, можно слушать шум волн или собственный никого из нас всерьез не касающийся разговор, можно прочесть полстраницы из хорошей, но, упаси боже, не гениальной книги, можно плыть, покуда не закружится голова, можно прогуляться на раскаленную спортплощадку – как я любил когда-то именно пекло… С пудовым грузом годов на подошвах я уже побаивался крутить “солнышко” – ограничивался шиком Механки – “склепкой”, но уже не взлетал одним лишь усилием мысли – крякал от натуги. Правда, моя наивная обожательница этого не замечала: “Ты как будто вообще не чувствуешь тяжести, ты самый красивый на всем пляже”. И то – под загаром, под панамками, метров с десяти мы гляделись отменной парой, глазастое бабье уже прозвало нас молодоженами.
– Если бы из меня душу вынуть, мне бы сносу не было.
– Без души ты был бы мне не нужен.
– Эта манера загорать без лифчика… Скоро вообще на женщин смотреть не захотим.
– Только немки и шведки, гречанки вообще в закрытых купальниках.
– Молодцы, Афродита должна быть экономной. А ты хотела бы быть… – Я собирался спросить – “гречанкой”, но какое-то отмершее озорство дрогнуло во мне, и я закончил: – Греком?
– Греком?! – как будто я предложил ей стать медведицей. Хотя ведь и в волшебных превращениях пол остается инвариантным: парень – в медведя, девушка – в медведицу.
– А что, разве ты не хочешь стать мужчиной?
– Да ну его, вам ведь положено что-то представлять из себя. А мы всякие сойдем.
Чтобы окончательно забыть о себе, мне хотелось убраться подальше от всех зеркал. Бездумье безлюдья манило на излом волнореза, сложенного из обломков олимпийских скал. Но, спускаясь по глыбам в колыхающуюся нирвану, я тут же наступил на какого-то морского ежа. Когда моя сердитая медсестричка сверкающей иглой извлекала из моей пятки черные иглы, воображение внезапно взорвалось: вот нарывающая нога не дает мне ходить, купаться, тянет обратно в жизнь… “Ну почему мне так не везет?..” – я буквально едва удерживал слезы. “Потому что ты все любишь делать по-своему”. Но сошло, позволило забыть о себе.
Прохлаждались мы среди мехов – зеркала, эр-кондишн, метакса с шипучкой (я прямо пристрастился), гостеприимные приказчики: застенчивый химик-технолог Марина из Подмосковья, вдумчивый экономист Гавриил из Кишинева, гусаристый Тадек из Варшавы, зауважавший меня за то, что я знал “Пана Тадеуша”, но рассудительности не потерявший: “Не бывает, чтобы все люди были хорошие”, – а значит, и шубы должны иметь проплешинки – тут же закрасить пульверизатором, прорешинки – тут же подштопать.
Ужасно жалко, что самое отвратительное – соперничество – может быть изгнано из жизни лишь вместе с самой жизнью… В нынешнем мире дуракам вроде меня главное – не считать себя умнее других, не искать нехоженых троп. В Салониках я разнюхал торговую щель с баснословно дешевыми “хвостиками”, а это оказалась “летняя норка”, сыпучая, как перезрелый одуванчик. К счастью, хозяин
(усы, пузо – ну, Сухуми и Сухуми) оказался так добр, что согласился взять обратно всего на каких-то восемьдесят марок дешевле.
Зазывалы зазывали нас на олимпийские меховые фабрики – черпать из самого чистого источника; мы съездили, посмотрели с моста на быструю плоскую речку среди сросшейся зелени – в прозрачной воде, как в садке, бродили крупные рыбины. Потом сорганизовалась другая группа; их автобус остановили автоматчики в масках, прекрасно владеющие русским разговорным, и у всех изъяли от двух до пяти тысяч баксов. Но мы, солдаты, не размышляем о пуле, уложившей соседа. Моя мартышка вертится перед зеркалом просто
“для себя”, примеряет даже недосягаемые “целиковые” шубы и шубки, поводит плечами, как манекенщица. Загар, меха, отсветы зеркал – она вспыхивает совершенно ослепительной красотой. Хотя меня теперь не ослепишь, я, прагматичный андрон, толкую лишь о ценах на шубы из хвостиков, лобиков (панцирь из полумесяцев) и даже “из сердца” – гистерезистые петли, нарезанные из грудок бедных зверьков. Но что вы хотите – это жизнь!
Прохладный душ, она, якобы забыв халатик (шедевр тускнеет без ценителя), забегает из ванной в одном лишь купальнике из двух светящихся полосок. Отретушированная загаром – со сдвигом к углю, а не к шоколаду, – фигурка у нее вообще закачаешься. Чем мы тут же и… Но пора безумной акробатики миновала, временами мы замираем друг в друге, словно погружаясь в глубочайшую задумчивость.
Снова расслабленный душ, затем прохладный ланч и сиеста, до предвечернего заплыва погружающая в блаженную очумелость. Затем сверкающая тьма, недра ресторанов озаряются магниевым светом, слепит глаза от пестроты и беззаботности, нарядная толпа заполняет улицы, где даже в толчее никто никогда ни на кого не повышает голоса; завершающая прогулка по меховым угодьям, ужин, явление ночного моря (серебристый бурьян напоминает нам самый дешевый мех – “опоссум”), безопасная замкнутость номера, хорошая, но, помилуй бог, не гениальная книга, упражнения на батуте, сладостное безразличие засыпания, когда ничего не надо в себе глушить изнеможением – все и так приглушено.
Вчерашний сержант ВДВ под дико стильный фокс “Э, Стамбул, в
Константинополе…” бледнеет у стеночки: щербатый шпаненок стряхивает пепел на его сияющие корочки, а зрелые блатари сквозь семенящие пробежки танцующих пар внимательно наблюдают, хватит ли у него дурости щелкнуть шибздика по носу – на Механке это звалось “подпустить мандавошку”. Греция тоже подпустила нам мандавошку: на мертвенно сияющем прожекторном пятачке среди жаркой тьмы мы тянемся почетным караулом вслед усатой шмакодявке в форме. Шмакодявка пробегает в таможенную витрину, бешено расшвыривая коротенькими ножками наши любовно охваченные портупеями скотча черные пластиковые посылки с хвостиками и лобиками, скрученными с улиточным совершенством: распаковать – до утра не уложиться, а утром – из Софии самолет… “Нас это не…” – мы понимаем и по-гречески. Классическое образование и бородка клинышком позволили бы нам разве что часом раньше уяснить, что у нас нет доказательств, платили мы драхмами или долларами. За пару суток мы, пожалуй, и объехали бы меховые лавки, которые удалось бы припомнить, и хозяева, радушно улыбавшиеся нашей зелени (в смысле неосведомленности), пожалуй, выписали бы нам нужные справки (самолет – тю-тю), но наша греческая виза истекла три часа назад. Что нас ждет – штраф, конфискация, тюрьма, – никто не знает, но для души, сорвавшейся с цепи, вновь обретшей крылья, никакая определенность осуществившегося даже близко не бывает столь ужасной, как безбрежность возможного.
– Как по-гречески “геморрой”? – идет скандалить Гренадер-баба.
– Это греческое слово, – поражаю я коллег. – Кровотечение.
Усатик гаркнул, как Геракл: вот что творило богоравных героев из удальцов районного масштаба – необузданность человека фантазирующего, когда он напуган или восхищен. Притихшая
Гренадер-баба – это жутко, как зрелище замершей Ниагары.
Постепенно безнадежность поглощает всех: кто впадает в каталепсию, кто цедит в крышку от термоса сердечные капли, кто бредет в туалет – это пока еще разрешено. “Я бы сейчас спокойно спала, если бы ты не дергался”, – пытается ввести в берега мою безмерность мудрая сиделка, алебастровая от прожекторов и бессонницы, и у меня хватает героизма отдаться безграничности одиночества, я отправляюсь скитаться по нейтральному асфальту.