Я хромал, а пятки не было. “Просто сам идешь по улице и улыбаешься?..” – не верил столкнувшийся со мной приятель. Даже в вывертах Хаоса мне начала мерещиться некая “мудрость жизни” – открылось, например, что дочка, прогуливая университет, пролеживая в коме нахлынувшего со свободой попугайского глянца
“фэнтези”, тоже осуществляет священное право на прихоть. Ее университетский приятель Гоша, зыблющийся где-то в вышине, как грот нависая над тобой впалой грудью, тоже обрел во мне понимающего, то есть поддакивающего, собеседника. И впрямь: один раз выбираешь – и на всю жизнь: профессию, жену, страну.
“Сколько же надо в себе ампутировать!” – изгибался он знаком вопроса – духом, вытекшим из сказочной бутылки. Одобряя хороших, старательных мальчиков, мама всегда с усилием продавливала пленку презрения. А дочка – та прямо заливалась столь редким для нее счастливым смехом, когда Гошу окончательно изгнали с моего дегенерировавшего физфака: мы все готовы рукоплескать героическому озорнику, который покажет язык осточертевшим гувернерам и боннам – долгу, порядку, дисциплине.
Когда мои девушки расходились спать, я расстилал на кухне старое пальто и укладывался грезить, пригасив звонок у телефона. Однако и жужжание подбрасывало меня, как электрошок инфарктника. Правое ухо постоянно побаливало – так я плющил его трубкой, чтобы лучше расслышать самую короткую симфонию нежности: “Привет”, исполняемую единственным в мире оркестриком на мелодию далекой кукушки. Еще, еще, еще, молил я еле слышно (сидя мне было бы так не замлеть), и аранжированная Шубертом кукушка не скупилась:
“Привет, привет, привет…” Голос без тела разом смыл с ее образа слой дерьма, которым мы его оштукатурили.
Гошу вышибли из общежития, он ночевал чуть ли не по подвалам, и дочке это тоже нравилось: наше искреннее “я” презирает только послушных. Гоша подкармливался у нас, гулко бухал нишей груди, от него попахивало. Правда, когда я оставлял его ночевать, я не думал, что мама так надолго (по-мещански) перейдет спать к дочери, оставив меня в кромешной тьме слушать потусторонние
Гошины стоны и скрежет зубов. Человек имеет право на дурь, если готов за нее расплачиваться, но мама очень неинтеллигентно вынудила его позвонить к себе в Североморск-Камчатский, где его папа командовал полком крылатых ракет, и Гоша убыл прятаться от армии к нему под крылья. Сначала он звонил чуть не каждый день, дочка отвечала еле слышно (“Как неживая!” – непривычно бесилась мама) – и Хаос понемногу начал уносить его в небытие, то есть туда, где нас нет.
Внезапно, как все неподдельное, замусоренный прибой Хаоса выбросил выигрышный номер – командировку на Химградский комбинат: перехватить заказ у заграницы – у хохлов. Реальная встреча – реальная тревога: невыплаченный мужской долг – насилие
– неволя… Я начал готовиться к экзамену: просыпаясь или засыпая, я раздевал ее, крутил, вертел, усаживал и устанавливал так и этак, используя всю мыслимую мебель до книжных полок включительно, – но мое воображение было человечнее меня: в качестве жертвы оно неизменно подставляло мне “просто бабу”, у которой вообще не было лица.
Я отправился к изумленному ученому секретарю и сдал техминимум на твердую четверку (оставил неприятную вдавлинку в душе ее слишком твердый мужской нос). И все же шеренги пятнадцатиэтажек
Химграда, в которых бесцеремонное электричество выщелкивало из стекол меркнущий закат, внезапно восстали передо мной из тьмы лесов, из топей блат бастионом нагого Долга, без нейтральной полосы окраинного захолустья единым ударом кладущего предел гибельной свободе во имя невыносимого порядка. Я постарался затаить дыхание на мучительном, как для отключки, переполненном вдохе: в компрессоре сердце почему-то слегка усмирялось.
Прислушавшись к вечно тлеющему тайному гейзеру, я поспешил, пока не заперли, высвободить хоть часок независимости от его припекающего мягкого устьица. Туалет дохнул детством, зверинцем.
Но в преддверье Долга кратеры тоже подтянулись – я напрасно похлопывал себя по спине: давай, дурак, давай, ну, поехали…
“Для пуска воды нажмите педаль внизу”, – педаль подействовала.
Привычный легкий ожог.
Мимо шагали проеденные электричеством жилые башни, комоды, пластины на упрямо расставленных кабаньих ножках, аквариумом тропической ослепительности просияла километровая теплица.
Океанским лайнером проскользила элегантная тюрьма с опушкой из проволочных соленоидов, усиженных канцелярскими галочками колючек, из-за которых внезапно выныривает двускатная сараюшка с осененной крестиком луковичкой, неумелой, как самодельная новогодняя игрушка из бумаги: Бог получил доступ к разбойникам.
Протрещали палкой по забору многослойные тупые пилы слившихся крыш гаражного городка. Замаячили темные колбасные пирамиды комбината – наша институтская “Вятка” здесь гляделась бы консервной банкой в макароннных объедках. До-долг, до-долг, заикаясь, долбил неумолимый чугун. Но когда на полутемном перроне я разглядел девчоночью фигурку, с заносчивым видом вышагивающую в ногу с издыхающим вагоном, наши тела испарились в магниевой вспышке счастья на ее мордочке.
Поедем на тринадцатом до третьего, а там до юности рукой подать, спешила она поделиться привалившей радостью. “Дали квартиру в пятьсот втором, возле шестого, на десятом три остановки от одиннадцатого”, – каждый химградец сразу поймет, что пятьсот второй – это корпус, шестой – универсам, десятый – автобус, а одиннадцатый – микрорайон, – но как это звучит для очарованного чужестранца! Город – Лаокоон был оплетен полуметровыми трубами – они взмывали, ныряли, огибали… В бесконечной магазинной витрине струился такой же бесконечный российский флаг – расплавленное отражение неоновой витрины напротив. На мост пропеллерным изгибом уносилась цепь горящих бабочек – добела раскаленных фонарных лепестков. В черной бездне под ногами, среди дрожащих золотых веретеньев магия высветила ряды извилистых кольев, к каким чалятся венецианские гондолы.
Универмаг “Юность” был осыпан осколками разорвавшейся неоновой радуги, причудливая кровля – снежные горы для зоосадовских белых медведей. Поодаль чернел швеллерный острог Дворца культуры
“Полистирол”, под которым зеленой травкой извивалось
“Химербанк”, и еще ниже – “Обмен валюты”. В отсветах сияющих пустот закрытого универсама кипел прибой свободы – торговали мясистыми жезлами колбасы, слоновой костью майонеза, хищно многопалыми кистями бананов, головастыми заморскими яблоками, пузатым пивом, кичащимся нуворишской роскошью своих наклеек, подсвеченной прибедняющейся прозрачностью водки “Слеза лжеца”…
Над этой суетой на возвышенном крыльце надменно распростерся пожилой бродяга, небрежно закинувший пустую штанину за согнутую ногу.
Через площадь, вымощенную шестиугольными распилами исполинского бетонного карандаша с выпавшим грифелем, мимо распластавшейся пятиконечной звезды (“Летом у нас такой красивый фонтан!”) мы подошли к девятиэтажному книжному шкафу. Из решетки, запершей таинственное подземелье, валят роскошные кучевые облака – какой же дивный иней здесь жирует в морозы! Подъезд отлично настоян на молодой моче, лифт обуглен, как дупло. В непроницаемой тьме скользим, постукивая, головами вперед.
Ее легендарная колли, очевидно, тоже была феминистка – начала знакомство с ширинки и разочарованно удалилась, роняя клочья древней шерсти. Легендарный сын – оглаженный нежным жирком красавец, которому ужасно пошло бы имя Марчелло, – ни за что не желал делать что положено, но все бросал сам – кучу секций, двух жен и одну дочку, – и только из института его выгнали. Последней девушкой он увлечен до безумия, кажется, это настоящее; настоящее не значит единственное, уточнил я, сорвав радостные аплодисменты. Мои афоризмы о дури как высшей драгоценности были подхвачены и проглочены в прыжке.
Ее однокомнатная квартирка вполне годилась бы для этнографического музея: “Жилище технического интеллигента конца семидесятых”, но все было преисполнено значительности дома-музея. Стол был накрыт фигуристо, как в ресторане; выскользнув, она явилась в чем-то ослепительном, в круглых разноцветных блестках, перехваченных ниткой почти невидимой, однако напоминающей о шурупах. Меня настораживало все, что говорило о ее способности блистать и царить. И торт был опасно роскошен, как “Девятый вал” Айвазовского.