Но было упоительно и просто. Дуплетом осветивши ванную и сортир, она одарила меня улыбкой хлебосольной царицы. Не благоговеть, не благоговеть, – вот же и вязаный золотистый ореол вокруг ее головки – всего лишь умело организованные клочья шерсти. Смотри
– тем же золотистым ореолом окружены ее игрушечные ступни: собачий мех годился и на носочки.
Когда мне было постелено на кухне на явно одноместном раскладном кресле, разжал зубки последний желвачок. Я долго стучался локтями в подлокотники и переглядывался с многозначительнейшими совком, веником, трубным коленом под раковиной – эмблемой
Химграда – в отсветах разлетевшейся радуги. Свищ дремлющего гейзера на радостях расщедрился на целых пять часов – увы, пробудив и обычную благородно-бессмысленную тревогу. Держась за видимость простоты, я посетил клозет в трусах (“Давай, дурак, поехали!..”). Древесно-стружечный хомут на унитазе подпрыгивал с ксилофонным звоном, когда с него встаешь, – я сжался как вор и понял, что за увертюра для ударных предваряла ее вчерашний выход. Но отсебятина, видно, еще дышала: чересчур уже легконоги были здешние – ее! – невиданные жуки с навострившимися усиками червонных валетов. Появилась она, удивительно ладненькая в тренировочном, уютно заспанная, гостеприимно нежная. Чмокнула, дохнувши младенческим теплом, отправилась во тьму выгуливать безрадостную псину, скрылась в уборной, грянула вода, потом ксилофон…
Ее уши по изяществу изгиба вполне сошли бы за ювелирные изделия.
От пионерски-алой пластмассовой доски просветленно обернулась ко мне: “Это такое счастье – готовить тебе еду!”
– Только не надо роскошеств…
– Мне же хочется праздника!
Жизнь, как она есть, восталдыченная чахоточными пророками реализма, – это просто жизнь без нас. То есть смерть. А я, живой и ловкий лилипут, юмористически кривясь, бесстрашно хромал среди колбасных сплетений тупорылого великанского Хаоса.
Конфликт “Север – Юг” я кончил миром: я не стал хаять методику киевлян (один, как положено, моложе и умней, другой – солидней и главней), а навешал лапши, будто ее можно усовершенствовать.
– Не надо, может Женя прийти…
Ура – раз она не хочет, значит, я не раб долга, а нормальный повелитель! К двери придвинут стул – успеем, если что.
– Халат “Испытание верности”, только у истинной страсти хватит терпения на все три тысячи пуговиц…
– Выключил хотя бы свет… – пионерски алая заря надежды.
– Не надо, я должен видеть, что это ты.
– Совсем высосаны, – с закрытыми глазами оправдывалась она. – А когда кормила, не поверишь, был четвертый размер – как у твоей любимой буфетчицы. Потом мастит, резали, теперь шрамы…
– Зато они оживают, приподнимаются мне навстречу. – Рассеянно обводя пальцем вянущие кнопочки, я должен был что-то молоть без умолку, чтобы удержаться на первых планах, чтобы не всколыхнулась глубина. И все же я подпрыгнул как спросонья, когда кто-то чем-то твердым ткнул меня в ногу. Не имея в виду ни шутить, ни мстить, псина безнадежно смотрела на меня слезящимися глазами.
– Рина, уходи! Вперед! – Мой идеал повелительно взмахивал крылами халата, но лишь я подавлял порыв прыгнуть куда велят.
– Успокойся, хорошая, хорошая собака, дядя меня не обидит, пойдем, молочка дам, пряничка…
Новые объятия, халат на полу (пуговицы – рассыпавшийся позвоночник), она внезапно высвобождает губы:
– Рина! Сколько можно свистеть!
– Да черт с ней…
– Нельзя, у нее слабое сердце.
– У меня, что ли, сильное?..
– Ты хотя бы понимаешь, что происходит?
– Это-то и плохо.
Собака впущена. Снова схватываемся. Я берусь за ее резные трусики в простенький цветочек.
– Она подглядывает… Я так давно не загорала…
Я на коленях борюсь со впившимся в плоть трикотажем. Это страшно опрощает. У нее неожиданно широкие бедра с аппетитными валиками на боковых косточках, которые так мешают спать на третьей полке.
По внутренней стороне бедер растеклась волосяными струйками ало-фиолетовая марганцовка.
– После родов все вены… А теперь еще баулы эти…
Новый прилив спасительной простоты. Я скидываю трусы, будто в военкомате. Мы скользим друг по другу кожей, я мну ртом ее губы, руками – ягодицы, – есть за что подержаться, только маловата для меня, этак и радикулит недолго заработать. Сначала я обнял ее за спинку, но она была такая шелковисто-нежненькая, тронутая младенческим жирком, что я почувствовал себя развратником пионервожатым, растлевающим вверенную ему юную пионерку. Голая баба, баба, баба, накачиваю себя простотой, но до полного звона все же чего-то недостает.
– Возьми в рот, – по-дружески прошу я на ушко, и она приседает с такой проворной готовностью, что – “кому она еще это делала?”…
– У меня плохо получается? – жалобно вскидывает она свои спелые виноградинки в персидской оправе, и собака тут же прилаживается обнюхать, словно намереваясь немедленно показать, как это делается по-настоящему.
– Гениально, изумительно… Видно только, что языком работать не привыкла… Браво!.. Финикийский храм!..
Я опрокидываю ее на диван, собака разражается горестным лаем, мой ангел внезапно обвивает меня ногами (“Научилась же где-то…” – откликается под угрюмыми сводами), с позевывающей простотой разбираю, где там нужное отделение в новом бумажнике.
Под пальцами мягко пружинит крупный пушистый волдырь. Такие венозные вздутия я видел только на икрах… Но тем проще: это просто мясо.
ТУКК!.. Весь напор ушел в этот гидравлический удар сердечного мешка. Я поспешно перекатился на правый бок; собака выла как по покойнику. Ничего, ничего, сейчас, это просто голая баба…
ТУККК!!! – тычок из моей груди на этот раз ощутила и она.
– Что с тобой?! Балда, балда, балда, почему ты никогда не говоришь, что с тобой делается, зачем ты над собой издеваешься?!
– Потому что я себя ненавижу! И ведь так до конца и не сдохнет эта кляча проклятая – китайская казнь какая-то!..
– Обидно даже – ты как с чужой!.. Пойми, что бы ты мне ни рассказал, я все пойму и приму.
И мяса снова отряслись с нас – реальным (чужим) остался лишь переползающий через колдобины мой обессилевший голос: хаос, насилие, обращение в неодушевленный предмет…
– Все понятно! – Она снова сделалась деятельной и светящейся: я был несчастен и немощен, а значит, нуждался в ней. – Выдумал какое-то насилие! Ты просто балда, теперь просить будешь – не подпущу!..
Спиной ко мне под халатом “Испытание верности” невидимо, но ловко натянула съежившиеся испуганным паучком трусики, сделав неуловимое лягушачье движение коленями, чтобы лучше схватилось.
– Стыдливость – первая добродетель юной девушки… – Я все-таки чувствовал себя обязанным хотя бы нудно протестовать против исчезновения голизны.
– Я люблю чувствовать себе одетой. До чего надоело жить на складе!.. – мимолетный взгляд на пузатый штабель, где плющили друг друга огромные раздувшиеся баулы.
– Наоборот! Мобильность, кочевая культура…
– Издевайся, издевайся.
Тоненькая персиянка в халатике татарской расцветки, она летает из кухни в гудящую ванную с такой стремительностью, что собака каждый раз успевает сделать за ней лишь три-четыре понурых шага.
– Невольник не должен входить в ванную к госпоже – он должен поставить поднос у порога, не поднимая глаз.
– Не может же повелительница раздеваться сама! – Я ввинтил палец под врезавшуюся резинку ее цветущей лужайки.
– Я, по-моему, там облысела… – жалобно.
– Ленин тоже рано облысел. – Я был добр и прост, как сам Ильич.
Она, мгновение поколебавшись, залихватски управилась со своим портативным цветничком, мгновенно съежившимся на половичке, и перешагнула в пенящуюся ванну. Нормальные подернутые рябью дрябления бедра зрелой женщины, просачивающаяся марганцовка. Я заставлял себя смотреть, смотреть, набираться ума. Подспущенные мешочки с глянцевой регулярностью шрамиков среди белой причудливости затянувшихся трещин…
– У меня была хорошая грудь, – поймав мой взгляд, жалобно прикрылась ладошками.