– Ладно, чего уж там! – Волок за собой. – Пошли!
– Оставь ее! – глухо сказал Павлинов. Вовчик обернулся, словно впервые обнаружил его рядом со своей присухой. Поморгал длинными ресницами.
– Почему вы с моей дамой обнимаетесь? Вмешиваетесь в мои с ней отношения? – Вроде бы в шутку, но с несомненной угрозой.
– Это кто твоя дама? Она твоя дама? (Женщина тихо смеялась, чувствуя твердое павлиновское плечо.) Она твоя училка, не более. Того и гляди вызовет к доске.
– Разве она не ко мне пришла?
– А вот это меня уже не колышет.
– А что тебя колышет? – приблизил потаенно лживые глаза. – С кем она уйдет?
– Не-ет! Это только женщина решит, – твердо заявил Павлинов. – Сама!
Вовчик отбуксировал свое тучнеющее тело к остальным гостям.
– Зря ты с ним так, – нежно попеняла Евка.
– Как?
– Не очень дружески.
Павлинов молчал. Хотел спросить, почему он должен кумиться с каждым ее чичисбеем.
– Павлинов! Обними меня! Крепче! Пошли танцевать. Я так соскучилась по тебе. Пошли скорее, а то опять позовет, а я не хочу с тобой разлучаться.
Поднялся, прижал ее к себе. Почувствовал всю ее – от груди до лобка.
Притихла. Лишь изредка стыдливо касалась худыми, острыми коленками.
Что-то случилось с Артуром Слепниным: быстро хмелел, мешал танцевать. Выхватывал женщин у кавалеров, надвигался на них, прижимал к себе. – Не забыла? Еще любишь меня? – шептал белокурой яренке. Оставил посреди комнаты, тянул за собой другую. – Танцуйте все! – кричал он. – Хватайте женщин, тащите их по углам! – Нашел глазами Павлинова: – Дарю ее вам!
Подошел к третьей, жгучей брюнетке с нарумяненными щеками.
– А ты? Забыла, как покупали стенку? Этот маг – тоже, кажется, твой подарок?
– Артур, переста-ань! – терлась о него пепельная.
Не взглянув, отодвинул ее.
– Можешь быть свободна! Мне больше не нужна. – Неожиданно выключил музыку. – Хочу говорить! Хочу объясниться в любви присутствующим женщинам. – Наткнулся взглядом на Евку. – Нет, вы не в моем вкусе: слишком долго мучили меня! – Хохотал. Обратился к девушке, с которой начинал танцевать: – А ты была моей присухой. Помнишь, как нам было хорошо? И зде-есь, – показал на тахту, – и зде-есь, – показал на пол, – и на кухне. И ты была там, – обернулся к брюнетке. – Помнишь, какие вечера проводили вместе?
– Артур, переста-ань! – взмолилась Евка.
– Потом ты клеила здесь обои. Ты ведь малярка из нашего сельхозстроя? Ты и сейчас там работаешь? А ты, малышка? – повернулся к худенькой женщине, сидевшей на краю тахты. Та испуганно глянула на парня, с которым пришла. – На него не смотри! В курсе дела, к тебе претензий не имеет.
– Слушай, почему ты такой хам? – Перед длинным, покачивавшимся
Артуром встал плотный, с шафрановым черепом Павлинов. – Почему, придя к тебе, мы непременно должны зреть спирохету без порток и даже фигового листа?
– А че, я могу! – Артур Слепнин сделал вид, что расстегивается, стоял посреди комнаты, оттирал Павлинова плечом. – Ладно, дядя, ты не все волокешь. Они же, курвы, без принципов и убеждений. Ее помани
– уже бежит, даже не сказав спасиба. – Помолчал. – Извини, немного не совладал с собой. У меня мысли созревают раньше, чем могу обуздать их. Созревают и падают, как яблоки. Или груши. Впрочем, неважно, как они падают, – важно, что спелые, золотистые. – Обвел всех плывущим взглядом. Он был все-таки хорош, высокий, при шкиперской бородке, в светлом пуловере. – Не обращали внимания, что мысли имеют цвет? Говорят “черные” – сразу ясно, о чем они, почему черные. Бывают мысли синие, красные, зеленые. Но самые ценные – золотистые. Пшеничного цвета или румяные, как персики.
– Интересно, какие мысли у тебя сейчас? – вылез Павлинов. Думал – давно все кончилось. Ан нет, его несло. Почти ненавидел себя за это.
– Сейчас? – переспросил Артур Слепнин. – Сейчас бесцветные. Белесые, как вода, вернее – как водка. Жидкие, не имеющие никакого вкуса мысли. – Медленно огляделся. – Хотите стихов?
Все молчали. Слепнин возгласил:
– Я не люблю пустого словаря любовных слов и жалких выражений. -
Голос стал глубже, гортаннее. Продолжил, по-женски писклявя: – “Ты мой”. “Твоя”. “Люблю”. “Навеки твой”. Я р-рабства не люблю, – раскатился выпуклым голосом, выпятил грудь. – Свободным взором красивой женщине смотрю в глаза и говорю: “Сегодня ночь. Но завтра – сияющий и новый день. Приди, бери меня, торжественная страсть. А завтра я уйду и запою”.
Снизил голос до дружеского, интимного:
– Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал, и в ней – все те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен – нищей красотой
Зыбучих дюн и северных морей.
Замолчал, обвел всех блестящими глазами. Захлопали: стихи понравились, и всё, наверное, прошло бы тихо, если бы опять не этот телепень Павлинов. Поднял настороженные, из-под нависшего лба глаза, сказал вдруг:
– А ведь этим дело не кончилось.
Все захлопали, предчувствуя некую литературную дуэль.
– Что было дальше? Неужели не помните? – Спокойно продолжил: – “Она пришла и стала на откосе…” – Взорвался:
– …были рыжи!
Ее глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые, как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла-а-а!…Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку, потом вскочила
И, прыгая, помчалась под откос.
Рассказывал так, будто все видел собственными глазами. Совсем недавно. Было непонятно – откуда он это знает. “Я гнал ее далеко…”
– откровенничал Павлинов.
– …исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
И страстный голос был, как звуки рога.
Она же оставляла легкий след
В зыбучих дюнах и пропала в соснах,
Когда их заплела ночная синь.
Что-то было не так в этой дуэли.
– И я лежу, от бега задыхаясь,
– рассказывал дальше Павлинов.
– Один, в песке…
…в пылающих глазах
Еще бежит она – и вся хохочет:
Вот здесь – самый блеск, самая высота! – попутно комментировал он.
– Хохочут волосы, хохочут ноги,
Хохочет платье, вздутое от бега!
Лежу и думаю: “Сегодня ночь,
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
“Моя, моя!” И пусть она мне крикнет:
“Твоя, твоя!”
Последние слова произнес с придыханием, с нежным голубиным воркованием, подражая перламутровому клекоту влюбленной дивы. Откуда что бралось? Чтец-декламатор! А всего-то и хотел – остаться в памяти тончавой незнакомой женщины.
Спокойно объяснил:
– Видите, что получилось? Начал с того, что ненавидел, когда говорят
“твоя”, “моя”, а кончил тем, что захотел украсть у мира то, что дорого ему одному. – Помолчал. Продолжил в гнусной профессорской манере, которую сам ненавидел, но не мог преодолеть: – Человечество выстрадало моногамию, практически доказало, что это – лучший способ сосуществования мужчины с женщиной. Блок лишний раз подтвердил это великолепными стихами.
– Блок? – разочарованно выдохнул кто-то.
– А вы думали, Слепнин такой мудрый? – Помолчал. – Нет, братишки, это Блок, бесподобный, ни на кого не похожий.
– Блок, конечно, мудрый, ни на кого не похожий, – заговорил Артур, он все еще стоял посреди комнаты, – но Слепнин тоже ничего. На ту же тему!
Я не люблю взволнованных пожатий,
Лукавых слов, намеков и речей,
Что кто-то где-то ждет меня в кровати.
Люблю я чувствовать, что я ничей!
Своею жизнью я земле обязан,
И большего судьи мне в мире нет.
И все, с чем был и с чем я буду связан,
Принадлежит отныне только мне!
И если вдруг я сам себе наскучу,
Себя своей свободой утомлю,