Машина миновала Симеоновский мост через Фонтанку.
Пишет Ушаков-Решетов:
«Автомобиль идет. Бомбой, только бомбой. Бросаюсь вперед — автомобиль медленно движется. Почти касаюсь крыла. Он в автомобиле. Он смотрит, в темноте я вижу глаза его. Бомбу!.. Но почему автомобиль отходит, а бомба в руках? Вот я вижу и знаю, что бомба в руках и автомобиль отходит и что нужно бомбу взорвать. Словно кто-то связал руки и ноги…
…И тут только понял Капитан, что он проиграл битву. Солдаты его «размякли» — он не мог в этом не убедиться, и он начал одинокую стрельбу».
Тогда и Ушаков, поняв, что его ждет, выхватил пистолет и, стреляя, побежал за автомобилем.
Первая пуля, выпущенная, видимо, Капитаном, попала в кузов. Гороховику и Марии Ильиничне показалось, будто из-под шины вылетела ледышка и ударила в подножку или в крыло.
Ленин и Платтен были заняты разговором.
Более отчетливо ударил второй выстрел, и пуля просвистела над головами. Платтен, спортсмен и охотник, раньше, чем Ильич, понял, что стреляют по ним, и, схватив обеими руками Ленина за голову, за барашковую шапку, резко пригнул к переднему сиденью.
Снова дзинькнула пуля и будто разорвалась впереди — так и брызнули искры.
Платтен почувствовал, как ему словно опалило левую руку.
Гороховик увидел пробоину в ветровом стекле. Чуть притормозив, чтобы на крутом повороте не опрокинуть машину, он свернул в первый же переулок.
Ленин, прижатый Платтеном, нащупал его руку, чтобы освободить свою голову, и ощутил, что перчатка гостя мокрая. Мокрая и теплая. Решительно освободился, встревоженно спросил:
— Платтен, вы ранены?
— Кажется, царапнуло. Думаю, ерунда. Но вы… товарищ Ленин. Как можно! Без охраны… без эскорта…
— Эскорт? — удивился Владимир Ильич. — Платтен, вы мыслите буржуазно-монархическими категориями. Придворной лейб-гвардии у нас никогда не будет!
Петляя по улицам, Гороховик гнал машину с такой скоростью, какой раньше, — если вез Ленина, никогда не позволял себе.
Владимир Ильич, как обычно, вежливо поздоровался с новой сменой часовых и прошел в кабинет.
В Смольном о покушении никто ничего не знал. Через несколько минут, в восемь часов, должно было начаться заседание Совнаркома.
Ленин сел за рабочий стол и принялся набрасывать тезисы своего доклада о провокации румынских властей, о мерах, предпринятых в отношении посольства, и о меморандуме дипломатического корпуса.
Вошла запыхавшаяся Надежда Константиновна.
Владимира Ильича встревожил вид жены, ее одышка. В тот день ей нездоровилось, и он еще до обеда звонил Вере Николаевне Величкиной-Бонч-Бруевич; чтобы та, как врач, посетила Надежду Константиновну, но не говорила, что это его просьба: Крупская не любила врачебных осмотров.
— Что случилось, Надя?
— Ты спрашиваешь у меня?! Володя! Маша сказала: в тебя стреляли!
— Кажется, стреляли.
— Боже мой, ты говоришь об этом так спокойно?
— А ты стала такой набожной? — усмехнулся Владимир Ильич и, подойдя к жене, сказал серьезно: — Надя, каждый из нас, большевиков, должен быть готов к выстрелам. Мы на фронте, и мы не можем уклоняться от опасности. Легко ранило Фрица Платтена. Позаботьтесь с Маняшей, пожалуйста, о нем, он — наш гость.
Вошли Скворцов-Степанов и Луначарский; оба, по‑интеллигентски деликатные, смутились, что помешали разговору Ильича с женой.
— Садитесь, товарищи. — Ленин посмотрел на часы. — Через пять минут начнем работать. А ты, Надя, иди к товарищу Платтену. Напоите его самым лучшим чаем.
Ленин все же заставил Бонч-Бруевича поехать отдохнуть в «Халилу», поэтому председателя Чрезвычайной комиссии по охране порядка и по борьбе с погромами в тот день на работе не было. Комиссары знаменитой 75-й комнаты Смольного, выслушав Гороховика, тут же доложили о происшествии Дзержинскому, возглавившему три недели назад Всероссийскую Чрезвычайную Комиссию (ВЧК).
Феликс Эдмундович явился на Совнарком с опозданием, когда Ленин начал уже доклад.
Дзержинский с порога, не присаживаясь, попросил слова для внеочередного заявления.
Ленин догадался, о чем он может сказать, нахмурился, но слово дал.
— Товарищи, полчаса назад было совершено покушение на Владимира Ильича Ленина. Прошу позволить мне не присутствовать на заседании, чтобы заняться расследованием.
Члены Совнаркома поднялись.
— Где?
— Как это было?
— Владимир Ильич! И вы молчите?
Ленин поднял руку.
— Спокойно, товарищи! Отпустим нашего Фукье-Тенвиля ловить террористов. А сами займемся делами. Продолжаю… После приема мною дипломатов и нашего ультиматума Френсис прислал телеграмму с сообщением, что им заявлен протест о недопустимости враждебных действий правительства Румынии в отношении русских войск. Поэтому предлагаю: арестованных освободить. Ваше мнение, товарищи?
После заседания Совнаркома Ленин принимает Жака Садуля. Очень важно, чтобы о посещении Совнаркома дипломатами Антанты информировал французскую прессу не только маркиз Нуланс, но и социалист Садуль.
В полночь вместе со Сталиным Ленин передает решение Совнаркома о событиях последних дней в Брест, советской делегации.
С часа до двух ночи Владимир Ильич беседует с Эгеде-Ниссеном, норвежским социалистом, объясняет представителю рабочего движения «азбуку» революции.
Где-то в половине третьего Ленин пишет предписание комиссару Петропавловской крепости об освобождении посланника Диаманди и членов посольства. При этом подчеркивает, чтобы тем обязательно заявили, что они должны принять все меры для освобождения окруженных и арестованных русских войск на фронте.
Окончился ли на этом рабочий день Председателя Совнаркома? Известно только, что утром, в половине девятого, того, второго дня нового года он был в своем рабочем кабинете. На боевом посту Революции.
Глава третья
Командиры полков
1
Мира заболела всерьез. У нее был жар. Она сильно кашляла. Не требовалось быть врачом, чтобы поставить диагноз: воспаление легких. Первая это поняла пани Альжбета, которая еще три дня назад старалась не разговаривать с иноверкой, без венчания живущей с офицером.
Мирина болезнь, встреча Нового года, возможно, трогательно-отеческое отношение к Мире старого полковника Пастушенко, а может, больше всего неожиданное проявление приязни к квартирантке со стороны ее собственной дочери Юстины перевернули у пани Альжбеты все представления, пошатнули воспитанные определенной средой принципы, в том числе и религиозные.
Сама пани Альжбета об этом не подозревала и возмутилась бы, скажи ей кто-нибудь, что она отступает от своей религии. Нет, веру в пана Езуса и во все то, что она с детства слышала от пана ксендза, не могли в ней поколебать все революции на свете — так она считала. А вот если бы сказали, что сердце ее, вместившее столько мук и унижений эвакуации, оттаяло, что сердце ее наполнилось добротой и сочувствием, материнской лаской к детям — по возрасту Мира ей дочь, да и пан поручик ненамного старше ее сына, который благодаря ее материнским молитвам служит где-то в Сибири (пусть Сибирь, пусть холод, лишь бы не фронт!), — то с этим пани Альжбета, конечно, согласилась бы. Все матери таковы. А дети есть дети. От них только и жди глупостей. Но никогда не поздно направить их на путь истинный. И достигается это успешнее всего добротой и лаской.
У пани не хватило смелости спросить большевистского командира полка, какой он веры, но она убедила себя, что такой воспитанный минчанин может быть только католиком. И уж давала простор своей фантазии — мечтала, как повенчает их в костеле. Какое счастье для них, думала она, приобщиться к единственной в мире правоверной церкви. Счастье и для нее, если она поможет им в этом! Пан Езус спишет половину грехов.
Когда привезенный из госпиталя из Молодечно врач подтвердил воспаление легких, Богунович, пожалуй, испугался. Вспомнил, как когда-то сам, будучи гимназистом, болел крупозным воспалением, как мучительно долго — казалось ему тогда — тянулась болезнь и как внимательно, терпеливо его лечили: доктор, мать, тетя. Мать не отходила от кровати и на ночь перебралась в его комнату, спала на составленных стульях. Да и спала ли? Когда бы он ни открыл глаза, она тут же склонялась над ним: «Что тебе, Сережа, мальчик мой?»