Отпустив членов совета, государь, несмотря на позднее время, задержал Барклая.
– Михаил Богданович, – обратился он к нему, – сегодня ты сказал такую фразу, которая в устах всякого другого человека показалась бы мне малодушием. Но я душой чувствую, что ты что-то надумал. Насколько я понимаю, ты не хотел высказываться перед всеми этими… (балаболками, – хотел сказать государь, но поправился) господами теоретиками. В чем же дело и как, по-твоему, величие и достоинство России могут совместиться с позорным отступлением?
– Ваше величество, – ответил Барклай, – отступление только тогда может быть позорным, когда оно является следствием трусости или малодушия. Но в воинском деле надлежит считаться только с конечным результатом. И если стратег видит, что осторожное отступление ведет к победе, а отважное наступление – к поражению, то…
Государь взволнованно прошелся несколько раз по комнате. Он сознавал, что Барклай прав и что до сих пор на их совещаниях не выяснен важный вопрос о тактике отпора. Но с присущей ему нерешительностью он каждый раз уклонялся от принятия решительного образа действий. Иной раз ему казалось, что русской армии надлежит орлом перелететь через Неман и задать хорошую трепку французам, в другой – что следовало заманить неприятеля к Смоленску, чтобы, отрезав там его от заграницы и затем со вспомогательными отрядами окружить, смять, уничтожить. Но слова Барклая указывали на возможность правильного, регулярного отступления – такой тактики русская армия еще не знавала!
Но нельзя же было в такую трудную минуту взять и пренебречь словами опытного генерала? Сколько раз уже Барклай доказывал и в Финляндии, и в Крыму, что он умеет быть и безумно храбрым, и холодно осторожным. Нельзя же было махнуть рукой на его соображения, даже не выслушав их?
А, с другой стороны, раз сейчас выслушать его, то придется остановиться на чем-нибудь, может быть, уже с завтрашнего дня перейти к решительным действиям. Но как же решиться, раз от малейшей ошибки, от малейшего недомыслия может произойти великая беда для России и всей Европы, с надеждой взирающих на него, Александра?
Государь остановился около Барклая и ласково положил ему руку на плечо.
– У меня голова идет кругом, Михаил Богданович, – полупросительным тоном сказал он. – Сейчас не будем говорить об этом, я заработался, плохо соображаю. Но мы с тобой поговорим, и ты мне все подробно расскажешь и разовьешь свой план. Только вот когда? У нас сегодня что? Одиннадцатое… Завтра у меня днем смотр тамбовцам, которые пришли сегодня. Ну, а вечером?
– Вечером, ваше величество, бал в Закрете.
– Ах да, у Бенингсена! Вот тоже словно малые дети! – улыбнулся государь. – Тут голова кругом идет от работы, а господа адъютанты о празднествах помышляют! Упросили! Ну да уж буду, раз обещал. Значит, и завтра поговорить не удастся. Ну, тогда послезавтра, тринадцатого. Поговорим с тобой, а потом и решим сообща, как быть. Ну, покойной ночи, Михаил Богданович. Значит, послезавтра утром!
Но события не ждали – подобно грозе, которая вдруг разражается после долгого, томительного затишья, на следующий день суждено было загреметь первым военным раскатам, предвестникам налетающего вихря.
Во время смотра тамбовцам государю доложили, что прибыл курьер с особо важными вестями. Император немедленно уехал в замок и принял курьера.
Курьером оказался Давыдов, один из секретарей русского посольства в Париже. По поручению посланника Куракина, Давыдов крадучись и тайком примчался в Россию, чтобы доложить государю об одном в высшей степени неприятном происшествии.
Пользуясь своими связями, русский агент в Париже Чернышев сумел раздобыть за большие деньги у чиновника военного министерства важные документы и планы к предполагаемой русской кампании. Однако по случайности или неосторожности Чернышева полиция Фушэ не только узнала об этом, но и арестовала одного из чиновников русского посольства, через которого велись переговоры с предателем-французом. Куракин настаивал на освобождении чиновника, основываясь на правах экстерриториальности посольств. Но его требование не только не было уважено, а наоборот, ему в вызывающей и оскорбительной форме было заявлено, что такое поведение русских агентов указывает на желание России начать войну и принимается Наполеоном за начало военных действий. Поэтому Наполеон приказал немедленно двинуть войска к русской границе.
Доложив об этом, Давыдов прибавил:
– Со своей стороны, ваше величество, осмелюсь доложить, что первый корпус под командой маршала Даву уже находится в пути!
– Вы видели его? – поспешно спросил государь.
– Собственными глазами у прусской границы.
– Значит, они уже у русских пределов?
– Да, ваше величество, их можно ждать со дня на день.
– Сколько человек?
– Их около ста тысяч. Но за спиной их двигаются еще около четырехсот.
– Значит, Наполеон предполагает двинуть на нас пятьсот тысяч?
– Нет, ваше величество, гораздо больше. По выработанному плану французский император предназначил к походу на Россию семьсот тысяч, но благодаря последней конскрипции общая численность его армии может быть доведена до двух миллионов. Правда и то, что в настоящий момент Испания отвлекает часть военных сил, да и в самой Франции наблюдается глубокое брожение, что не позволит Наполеону вывести за пределы Франции больше, чем он наметил.
Государь встал с места и с глубокой верой во взоре посмотрел на икону, висевшую в углу.
– Значит, война! – прошептал он. – Я надеялся, что эта чаша минует меня, но я готов и Россия тоже. И если ты, Господи, захочешь, то с Твоей помощью мы отразим жестокий удар, готовый обрушиться на нас! Спасибо вам, – обернулся он к Давыдову, – за доставленные сведения. Вы принесли их как нельзя более вовремя! Но чтобы ни один человек на свете не знал о движении неприятеля. Ступайте и сумейте сохранить этот секрет, раскрытие которого было бы несвоевременным!
По уходе курьера государь опустился на колени перед иконой и долго и страстно молился о ниспослании ему совета и разумения. И когда он встал, то в его просветленных глазах не было видно ни малейшей тревоги или смущения. И в его душе все было ясно и светло – Господь посылает испытания, Он и научит, и наставит!
До вечера государь занимался текущими делами и отдавал разные распоряжения, а затем отправился на бал в Закрет.
Но около двенадцати часов к государю на балу подошел министр полиции Балашов и что-то почтительно прошептал. Государь спокойно кивнул головой ответ на сообщение, пробыл на балу еще минут десять и затем, отговорившись крайней усталостью и ласково упрашивая остальных не нарушать веселья, отбыл к себе, увозя с собой Аркачеева и приказав послать к нему Барклая де Толли. В кабинете государь долго ходил взад и вперед, видимо, волнуясь и стараясь подавить это волнение. Аракчеев с обожанием смотрел огненными глазами на царя и друга. Вся его сухая, нескладная фигура напоминала преданного пса, любовно ждущего хозяйского оклика.
– Алексей! – заговорил вдруг император. – Война началась! Неприятель наводит мосты на Немане – завтра его силы будут переброшены через нашу границу. Что же делать, на что решиться?
– Государь! – ответил Аракчеев. – Повели – и преданное тебе воинство…
– Ах, Алексей, – поморщился государь, – не сомневаюсь я в преданности, да не в ней одной дело. Что делать сейчас, вот о чем я спрашиваю?
– Броситься на неприятеля, смять, растоптать, прогнать!
– Да под силу ли будет это нашей армии?
– Да как же не под силу? Ваше величество, да их, окаянных, сквозь строй прогнать, шпицрутенами до смерти задрать, ежели они от неприятеля отступят! Виданное ли дело, чтобы русский солдат да осмелился неприятеля на святую Русь пустить! Не дай Бог до такого позора дожить!
При последних словах в комнату вошел Барклай. Он остановился посреди кабинета и, слегка наклонив лысую голову с седыми клочьями на висках, с чуть заметной иронией смотрел на волновавшегося Аракчеева.