– Оба сразу, что ли, померли? – удивленно допытывался кузнец.
– Оба не оба, тебе-то что за дело? – рассердился Михаил Федорович. – Говори сразу, сколько возьмешь.
Озадаченный кузнец почесал в затылке.
– Так ить... не знаю даже, как и сказать. Мы таких не делали. А когда надо?
– Не к спеху, – сказал Михаил Федорович.
– То есть как это не к спеху? – еще больше изумился кузнец. – Покойнички мертвые али нет?
– Давно умерли, а ограды нет.
– А-а... – протянул кузнец. – Так бы сразу и говорил. А то я было подумал, что ты загодя заказываешь... Сделаем, батя, а вот за сколько – дай подумать. Обыкновенные мы за четвертную делаем, а двойную... сороковку. Пойдет?
– Дорого, – ответил Михаил Федорович, подумав, но взглянул на лицо кузнеца и не стал торговаться. – Ладно, согласен.
– Только давай сразу договоримся – половину сейчас платишь. И дней через десять чтобы забрал отсюда – не дай бог какая-нибудь проверка, мне из-за тебя припухать никакого смысла нет.
– Ладно, – согласился Михаил Федорович и полез в карман за деньгами.
Подъезжая к дому, думал – жива ли?
Анна Матвеевна была жива. Еще с порога он услышал ее хриплое дыхание и тихий стонущий голос – она опять была без памяти.
15
Праздников было три дня, но почти целую неделю гуляла наработавшаяся за лето деревня. Далеко за полночь светились дома, нестройными голосами пели «Калинушку» и «Вот кто-то с горочки спустился», надрывно ревели гармони и аккордеоны в легком, чуть схваченном морозцем ноябрьском воздухе. Столы ломились от соленого, вареного, жареного, подобревшие жены, уже успевшие выпить в своем бабьем кругу, подкладывали на тарелки, угощали – ешьте, гостеньки дорогие, пейте, один раз живем, умеем работать – умеем и веселиться... Работать действительно умели – до едкого соленого пота, до ломоты в костях, до потемнения в глазах. Радовались окончанию полевых работ, стряхивали с себя все заботы, не хотели ни о чем думать:
А мы пить будем
И гулять будем,
А смерть придет —
Помирать будем.
Но смерть – это так, для красного словца. О смерти никто не думал – знали, что жить будут вечно.
Но там, где умирала Анна Матвеевна, не было веселья, рано затихал дом – в десять-одиннадцать уже гасли окна, все успокаивалось, день как день, ничего особенного. Боролась со своим отчаянием и болью в тихой и темной комнате Анна Матвеевна или негромко бредила, впадая в беспамятство, шарила руками по одеялу, ласково звала тех, кого давно уже не было на этом свете, – Колюшку и Егора. Нередко казалось ей, что и сама она уже умерла, и, приходя в себя, удивлялась – жива. Дети редко заходили к ней – Михаил Федорович запретил: нечего делать там, не мешайте матери. Да дети и сами не хотели идти туда, знали – умирает мать. Стали они не по возрасту серьезными, молчаливыми, как будто поумнели сразу – не приходилось Михаилу Федоровичу ни поучать их, ни наказывать. Гришка много работал по дому, в школу забегал только для того, чтобы узнать домашние задания, и, выкроив час-полтора, наспех решал задачи, прочитывал десяток страниц – и откладывал книги. Олюшка изо всех сил помогала Устинье, та нахвалиться ею не могла. Но в эти дни Устинья реже бывала в доме, чувствовала – некстати ее присутствие. Михаил Федорович в иной день и двух слов ей не скажет, взгляда не кинет, но на это Устинья не обижалась – слава богу, полвека на земле прожила и сама до многого додуматься могла. Сделав самую необходимую работу, уходила к себе домой. Дети тоже укладывались рано – уставали за день.
Михаил Федорович до позднего вечера делал что-нибудь по дому, ходил, потом, оставив открытой дверь в комнату Анны Матвеевны, гасил везде свет и уходил в маленький, заставленный разными ненужными вещами чуланчик без окон. Долго сидел при свете тусклой желтой лампочки, курил, выпивал, но немного, для того только, чтобы хоть чуть легче стало, чтобы спала накопившаяся за день тяжесть и думы были не такими мрачными. Сидел допоздна – до часу, до двух, потом ложился спать, а в пять-шесть часов был уже на ногах – и дела поднимали, да и спать больше уже не мог. И начинался новый день – с нескончаемыми заботами, усталостью, стонами Анны Матвеевны и ожиданием – сегодня? Завтра? Когда?
Отплясала, отголосила деревня, вынесены в сени бутылки, банки, ведерные гостевые чугуны. Обычная пошла жизнь. Дули пронзительные холодные ветры, уныло свистели в поникших, давно уже мертвых и черных кукурузных стеблях, навевая тоску и скуку. Ждали снега, но не было снега, изредка только принималась сечь жесткая сухая крупа. Стыла, промерзала земля, неуютно было под холодным бессолнечным небом.
Михаил Федорович готовился к похоронам Анны Матвеевны. Ночами гнал в бане самогон, покупал вино, проверял запасы, прикидывал – хватит ли на поминки? Как будто должно хватить. Перфильевна давно уже сшила смертное для Анны Матвеевны, у Максима, деревенского плотника, готов был крест на ее могилу и отложены доски для гроба.
Ограду Михаил Федорович привез ночью. Боялся, что увидит его кто-нибудь из соседей – как ни прикрывал он соломой железные щиты, они все равно выпирали, и всякий сразу догадался бы, к чему они. Но пусто и тихо было на улице. И дома все уже спали. Михаил Федорович осторожно принялся разгружать телегу, отнес два щита в сарайчик – и в это время на крыльцо вышел Гришка.
– Чего вы, батя, в темноте возитесь?
– Тише, – сказал Михаил Федорович. – Свет не включай. Иди спи, я сам управлюсь.
Но Гришка подошел к телеге, увидел щит из железных заостренных прутьев – и пристально посмотрел на отца. Но в темноте не видно было его взгляда. Михаил Федорович спокойно приказал:
– Берись, понесем.
Гришка молча поднял щит, отнесли в сарай, и последний, четвертый, туда же. Михаил Федорович забросал ограду досками, ящиками, вдвоем прикатили кадушку, загородили.
– Ну, кажется, все, – и приказал Гришке: – Об этом – молчок.
– Сам знаю, – тихо ответил Гришка, и слышно было, как он сглотнул что-то. Михаил Федорович промолчал, боялся – расплачется Гришка. Закурил, протянул пачку Гришке:
– Бери, если хочешь.
Тот замотал головой.
– Ну, иди тогда спать. Я тоже сейчас приду.
Ушел Гришка. Михаил Федорович еще немного посидел в холодном сарае, докурил папиросу и тоже пошел спать.
Снег выпал только в конце ноября. Падал спокойно, безветренно, медленно. Утром этот снег увидела в окно Анна Матвеевна, долго щурила выцветшие от боли глаза, пыталась понять – что это? Наконец поняла – снег – и равнодушно отвернула голову.
Немного выпало снегу, но с ним сразу стало как-то теплее, привычнее – все-таки какая ни есть, а зима. Кое-кто заторопился, сменил телегу на сани, надел валенки. Знали, что рано, еще сойдет снег, но очень уж стосковались по зиме. И действительно, вскоре подул гнилой влажный ветер, нагнал тяжелые бурые облака – они, мокрые и низкие, долго висели над деревней, поливали ее мелким холодным дождем. Весь снег сошел, развезло дороги, опустела оживившаяся было улица. Михаил Федорович выходил во двор, смотрел на небо, думал: а ну как помрет Анюта сегодня или завтра – кто приедет хоронить по такой погоде? Из Давлеканова и не доберешься сюда...
Но еще целую неделю жила Анна Матвеевна – и за эту неделю зима наконец-то совсем стала: ударил мороз, присыпало землю неглубоким снежком, и ветры подули злые, зимние.
Последние два дня перед смертью Анна Матвеевна никого не узнавала. Приходили старушки, смотрели на нее глубокими, запавшими от старости глазами, уверенно говорили Михаилу Федоровичу:
– Отходит.
И истово крестились на мерцающее пламя лампадки.
Днем около нее постоянно кто-нибудь был – ждали кончины с часу на час. Плотник Максим, не спросись, стал сколачивать гроб, но трудно, мучительно расставалась с жизнью Анна Матвеевна, протяжно стонала чуть слышным, слабым голосом, катала по подушке страшную костяную голову, обтянутую желтой кожей, давилась предсмертными хрипами. Старушки беззвучным шепотом молились за нее, зажигали свечки, открывали печные вьюшки, чтобы легче было умирать ей, но не помогали молитвы, мучилась Анна Матвеевна, ничего уже не понимая, не сознавая.