12 декабря. Все по-старому, по-обычному. В постели записал только письмо Фиалко, революционеру, рассудителю о религии. Письма. Трогательное, длиннейшее от Копыла. Все за что-то сердится, язвит. Я не читал всего, но рад, что ни малейшего зла не чувствую, но прямо жалко. Он, верно, больной. Поправлял «Сон». Еще придется поработать. Но форма эта может быть удачная. […]
13 декабря. По-обычному. Письма. От Черткова. Работал над «Сном». Подвигается. Ездил к Марье Александровне. Прекрасная погода. Иду обедать. Все так же нет прежней твердости и радости.
Интересно нынче и очень полезно для освобождения от заботы о славе людской: прислана статья в «Русском знамени», где говорится о том, что я проповедник матерьялизма (sic), отрицающий все духовное, и в книге Джемса то, что я меланхолик, близкий к душевной болезни. Очень полезно, сейчас чувствую хорошее влияние. Надо помнить. Иду обедать. Записать:
1) Дети тем особенно милы, что живут всегда в настоящем. Даже их мечты есть жизнь в настоящем и не нарушают ее. […]
[14 декабря. ] Проснулся с ознобом, все сильнее и сильнее, и дошло до чрезвычайной тряски озноба, потом жар 42°, и я все забыл. Ночью видел Андрея, какого-то доктора, Буланже. Всю ночь было плохо, но очухался, и на душе так хорошо, как только могу желать. Не нужно усилия для любви ко всем. Правда, когда окружен одними любящими, это легко. Утром пришли и Михайла, и Сергей, они все были в Туле.
[…] Весь вечер провел болея. Приехала Софья Андреевна. Очень нехорошо. И не терпеливо переношу. И все так же слабо чувствую то, что чувствовал три дня назад, что я работник, и нужно только его одобрение, которое всегда знаю в душе, и знаю, когда не заслуживаю его. Читал книгу Джемса. Неверное отношение к предмету — научное. Ох, это научное!
15 декабря. Ночь почти не спал. Изжога такая, какой никогда не испытывал. Оделся и сижу на кресле. Продиктовал письма. Думал о «Сне» — кажется, хорошо, но не в силах писать.
Теперь 2-й час. 20 часов ничего не ел, и не хочется. Не могу не видеть грубого суеверия медицины; но сказать это людям, живущим во всех смыслах ею, — нельзя. Теперь ½ 2.
От Репиной трогательное письмо, отвечал.
[…] Сейчас 6 часов, мне получше.
[16 декабря. ] Вечер провел свежее. Читал, кажется, газеты. Хорошо говорил с Таней.
16 декабря. Опять очень тяжелая ночь. Бессонница, изжога. Встал; интересный разговор с Никитиным о медицине.
[…] Немного обедал со всеми. Читал японскую книгу. Замечательно явно наивное развращение для своих целей народа посредством монополии воспитательного воздействия. У нас то же, только более скрыто. Вечер лучше. Спал лучше всех последних ночей.
17 декабря. Встал в 8. Кое-что записал в дневник (попрошу Сашу переписать). Пил кофе с неохотой. Письма малоинтересные. Отвечал. Тоже не интересный американец-фотограф. Поправлял немного «Разговор». Не хорошо, но приближается. Просмотрел и приписал к «Нищенство и народ» конец. Недурно. Читал статью Меньшикова о «Круге чтения». Совершенно вроде статьи «Русского знамени» о моем матерьялизме: владеет языком, даже талантом писателя и отчасти благодаря этому совершенно не рассуждают, не боятся неправды и даже не интересуются вопросом о том, правда ли, неправда то, что пишут. И это очень успокоительно. […]
18 декабря. Нынче судят Ивана Ивановича. Все больше и больше становится непонятным безумие жизни и явно бессилие высказать свое понимание его. Встал поздно. Походил. Жалкая жена учителя. Не ошибся с ней. Дома, кроме писем, ничего не делал. Читал Сметана. Хорошо. Приехал саратовский мужик, старик. Продал лошадь, чтобы приехать по душе побалакать. Из бегло-поповцев, совсем серый мужик. Ходил и ездил с ним. Саша возила. Заснул. Теперь 6 часов, иду обедать.
1) Тип человека: отлично, внимательно, честно делает все житейские дела: служит, хозяйничает, так же, даже еще более внимательно, играет в шахматы, в карты. Но как только вопрос о жизни, так равнодушие или отыскивание поверхностного, смешного, очевидное признание того, что жизнь должна быть осуждена рассуждением, и потому избегание рассуждений о жизни, не только невнимательность, но полное равнодушие.
19 декабря. Встал совсем бодро. Опять, к большой моей радости, твердое и успокаивающее сознание своего работничества. Очень хорошо. Вернулась Софья Андреевна. Ходил гулять. Ответил письма серьезно, с сознанием работничества; поздно взялся за работу. Но все-таки недурно успел просмотреть обе статьи. И близко к концу. Особенно радостно при сознании работничества — это спокойствие, неторопливость, отсутствие желания сделать скорее то-то и то-то…
[…] Ходил и ездил с саратовским гостем. Все так же хорошо. Он хочет перейти в «мою» веру, а я ему внушаю, что у меня «моей» веры нет никакой. Рассказывал страшную историю убийства и казни.
Спал. После обеда читал пустую «научную» книгу Гюйо. Плачут денежки, 2½, и время моего вечера. Прочитал саратовскому на прощанье «Разговор с проезжим». Хорошо. Гулял утром, думал о том, что пора бросить писать для глухих «образованных». Надо писать для grand monde — народа. И наметил около десяти статей: 1) о пьянстве, 2) о ругани, 3) о семейных раздорах, 4) о дележах, 5) о корысти, 6) о правдивости, 7) о воле рукам, побоях, 8) о женщинах, уважении к ним, 9) о жалости к животным, 10) о городской чистой жизни, 11) о прощении. Не так думал. Теперь не помню.
Саратовский рассказал страшный рассказ. От Колечки опять прекрасное письмо. Теперь 12-й час.
20 декабря. Ходил гулять. Встретил казака жалкого, говорит, сослан за распространение моих книг. Дал ему книг. Дунаев — чужд. Кончил письма, прочел Черткова прекрасную статью, как всегда, со всех сторон обдумано. Теперь 12 часов. Сажусь за работу.
Писал статью о безработных. Недурно. Ездил верхом. Дунаев. Перед поездкой пришел Лев Рыжий. Я говорил с ним нехорошо. Он был прав. Я не прав. Он только не умеет выражаться. Дунаев верит только в науку, в цивилизацию и в меня, насколько я часть цивилизации.
21 декабря. Поздно встал, метель, ходил немного. Слава богу, я сам себе гадок и ничтожен до последней степени. «Сон» скверно. Я все выкинул и оставил один сон. […]
22 декабря. Нынче утром продолжал разговор с Сережей Булыгиным — нынче о возможности полного спокойствия совершенства. Тут, я думаю, что я прав, говоря, что человек всегда в грехах, всегда понемногу выбирается и приближается, но никогда не приблизится, и что в этом приближении жизнь и ее благо. Письма. Потом «Сон», и все не кончил. Ездил верхом. Вечером опять исправлял «Сон». Разговор с Андрюшей. Я совсем плохо вел себя. Все то же можно было сказать, только с любовью. Теперь ложусь спать. Очень противен сам себе.
23 декабря. Много просителей. Приехал Булгаков, составивший изложение моего миросозерцания. Опять поправил обе статьи, ответил письма. Неприятное письмо от рабочих. Не умел быть равнодушным. Простился с Марьей Александровной. Ездил в Деменку. Ужасная нищета. Спал. После обеда читал работу Булгакова. В общем плохо, не его, а моя работа.
24 декабря. Проснулся с тем же чувством недовольства, стыда. Что ни вспомни, все дурно, все стыдно.
[…] С утра пришел Кондратьев, юноша, желавший идти в «колонии». Я, гуляя, говорил ему, что это не нужно. Потом, с помощью Булгакова, он согласился. Потом пришел крестьянин из Воронежа не совсем ясный.