— Да, это ужасно, — сказал молодой царь, — но что же делать? Ведь это необходимо.
Спутник ничего не ответил и опять только сказал: «Пойдем», — и опять наложил руку.
Когда он очнулся, он был в каком-то доме в небольшой комнатке, освещенной лампой с абажуром. За столом сидела женщина и шила, мальчик лет восьми, с ногами на кресле, повалившись на стол, рисовал, студент читал вслух. В комнату шумно вошли отец и дочь.
— Вот ты подписал указ о продаже вина, — сказал спутник.
— Ну что? — спросила жена.
— Едва ли он останется жив.
— Да что же?
— Опоили вином.
— Да не может быть! — вскрикнул сын. — Ваньку Морошкина, да ведь ему девять лет.
— Что же ты сделал? — спросила жена мужа.
— Сделал, что можно было: дал рвотное, поставил горчичники. Все признаки белой горячки.
— Да в доме-то все, все пьяные, одна Анисья еще кое-как держится, тоже пьяна, но не совсем, — сказала дочь.
— Что же твое общество трезвости? — сказал студент сестре.
— Да что же можно сделать, когда их со всех сторон спаивают. Папа хотел закрыть кабак, — оказывается, что нельзя по закону. Но мало того, когда я убеждала Василья Ермилина, что стыдно держать кабак, спаивать народ, он мне отвечал, и, очевидно, с гордостью, что срезал меня при народе: «А как же патент дается с орлом от государя императора. Коли бы плохое дело было, не было бы на то царского указа».
— Ужасно. Вся деревня третий день пьяна. И это праздник. Страшно подумать. Доказано, что вино никогда не полезно, всегда вредно, доказано, что это яд, доказано, что 0,99 преступлений совершаются от пьянства, доказано, что в странах, где прекращено пьянство, как в Швеции, у нас в Финляндии, тотчас поднялась и нравственность и благосостояние и что все это можно сделать нравственным влиянием. И у нас та сила, которая имеет высшее влияние, правительство, царь, чиновники, распространяют пьянство, главный доход получают с пьянства народа, сами пьют. Пьют тосты за здоровье. «Пью за здоровье полка!» и т. п. Попы, архиереи пьют.
Спутник опять притронулся рукой до молодого царя, и опять он забылся и, когда проснулся, увидал себя в избе. С красным лицом и налитыми кровью глазами с опущенными зрачками сорокалетний мужик бешено молотил руками по лицу старика. Старик закрывался одной рукой, другой же, вцепившись за бороду, не выпускал ее.
— Ты отца бить.
— А мне все одно в Сибирь, убью.
Женщины выли. В избу вломилось пьяное начальство и разняло отца с сыном. У сына была вырвана борода, у отца сломана рука. В сенях пьяная девка отдавалась пьяному старому мужику.
— Это звери, — сказал молодой царь.
— Нет, это дети.
Опять прикосновение руки, и опять молодой царь очнулся еще в новом месте. Место это была камера мирового судьи. Мировой судья — жирный, плешивый человек, с висящим двойным подбородком, в цепи, только что встал и читал громким голосом свое решение. Толпа мужиков стояла за решеткой. Оборванная женщина сидела на лавочке и не встала. Сторож толкнул ее.
— Заснула. Встань.
Женщина встала.
— По указу его императорского величества, — читал мировой свое решение. Дело было в том, что эта самая женщина, проходя мимо гумна помещика, унесла полснопа овса. Мировой судья приговорил ее к двум месяцам тюрьмы. Тут же сидел тот самый помещик, у которого был украден овес. Когда судья объявил перерыв, помещик подошел к судье и пожал ему руку. Судья что-то поговорил с ним. Следующее дело было дело о самоваре… Потом о порубке.
В окружном суде шло дело о крестьянах, отогнавших станового.
Опять забвение и пробуждение в деревне, голодные, холодные ребята корчемщицы и любовник, у порубщика, и надрывная работа жены мужика, отпихнувшего станового.
Опять новая картина: в Сибири в остроге секут плетьми бродягу.
Вот следствие прямое распоряжений по министерству юстиции.
Опять забвение, и новая картина. Еврейская семья часовщика за то, что он беден, выгоняется. Жиденята ревут. Исаак не может переварить, что рядом оставляют. Полицеймейстер берет взятку, берет и губернатор тонкую взятку.
Вот собирают подати. Продажа в деревне коровы. Взятки эти же исправника с фабриканта, который не платит.
А вот волостной суд и исполнение суда — розги.
— Илья Васильевич, нельзя ли избавить?
— Нет.
Заплакал.
— Христос терпел и нам велел.
Штундистов разгоняют. Не венчают и не хоронят лютеранина. А вот распоряжение проезда царского. На грязи, холоду, без пищи сидят и ругаются. А вот распоряжение по учреждениям императрицы Марии: разврат воспитательных домов. А вот памятник церковного воровства. А вот усиленная охрана. Обыск, женщины. Высылка, пересыльный замок. А вот виселица за убийство приказчика. А вот следствия военных распоряжений. Несут мундир и смеются. Набор. Берут последних кормильцев и оставляют миллионерам для прокормления родителей их сыновей. Университетских, учителей, музыкантов освобождают, а даровитых, поэтичных берут.
А вот солдатки с их распутством, а вот солдаты с их распутством и разносом сифилиса.
И вот он бежит. И вот его судят. Судят за то, что ударил офицера, оскорбившего его мать. Казнят. А этих судят за то, что не стреляли. А бежавшего — в дисциплинарный, и там секут насмерть. А вот этого за ничто секут и сыпят солью — и он умирает. А вот деньги солдатские, — пить, распутничать, карты и гордость…
А вот общий уровень благосостояния народа: заморыши дети, вырождающиеся племена, жилье с животными, непрестанная тупая работа, покорность и уныние.
И вот они, министры, губернаторы, — только корыстолюбие, честолюбие, тщеславие и желание приобрести важность и запугать.
— Да где ж люди?
— А вот они где.
Вот в ссылках одинокие, замершие или озлобленные. Вот на каторге, где секут женщин. Келья одиночная, — заключенная в Шлиссельбурге, сходящая с ума. Вот другая женщина, девушка с регулами, во власти солдат.
— И их много?
— Десятки тысяч лучших людей. Один здесь, другие загублены ложным, убийственным воспитанием, желание сделать из них таких людей, каких нам надо. Тех не делают, а какие бы они были — портят. Как если бы из ростков ржи мы бы хотели сделать ростки гречихи, мы разрывали бы перо и губили бы рожь, и не получали бы гречихи. И так гибнет вся надежда мира, все молодое подрастающее поколение. Но горе тому, кто соблазнит единого из малых сих, горе за одного, и на твоей совести, твоим именем соблазняют миллионы их, соблазняют всех тех, над которыми ты имеешь власть.
— Но что же мне делать? — с отчаянием вскрикнул царь. — Ведь я не хочу никого мучать, сечь, развращать, убивать, — я хочу добра всем людям; если я себе хочу счастья, то я не меньше счастья желаю всем людям. И неужели я ответствен за все то, что делается моим именем. Что же мне делать? Как мне избавиться от этой ответственности? Что мне делать? Не может быть, чтобы я был ответствен за все это. Если бы я чувствовал себя ответственным за 1/100, я сейчас же застрелился [бы], потому что так жить нельзя. Чем я могу прекратить все это зло? Оно связано с существованием государства. А я стою во главе его. Как мне быть? Убить себя? Или уйти? Но тогда я не исполню своей обязанности. Боже мой, боже мой, помоги мне.
И он заплакал и проснулся в слезах.
«Как хорошо, что это было во сне», — было первою его мыслью. Но когда он стал вспоминать все, что он видел, и стал проверять это с действительностью, он увидал, что вопрос, возникший в нем во сне, оставался наяву тем же важным и столь же неразрешенным вопросом. В первый раз молодой царь почувствовал всю ответственность, которая лежала на нем, и ужаснулся перед нею.
И он перестал уже думать о молодой царице и о радости предстоящего вечера, а весь был поглощен неразрешимым представившимся ему вопросом: как быть?
В беспокойстве он встал и вышел в соседнюю комнату. Там старый придворный, сотрудник и друг его покойного отца, стоял посредине комнаты, разговаривая с молодой царицей, шедшей к своему мужу. Молодой царь остановился с ними и рассказал, обращаясь преимущественно к старому придворному, то, что он видел во сне, и свои сомнения.