Он стал вспоминать своего камердинера-щеголя.
«Этому дай тысячу рублей — и готово, да и повару тоже».
Трофим взволновался, думая это, и, чтобы успокоиться, хотел выпить стакан сахарной воды, стоявший на столике у его кровати. Он взял в руку стакан: на дне было что-то белое. «Кто знает, что это? — Нет, не обманешь!» — сказал он и вылил воду; затем пошел к рукомойнику и выпил воды оттуда. «Да, борьба всех против всех. А бороться, так не зевать: буду осторожнее. Буду пить и есть то, что будет есть жена… Да и она тоже. Она знает, что ей пойдет седьмая часть. А ее бедные родные давно требуют от нее. Да, война, так война! Надо так поставить себя, чтобы им не было выгоды в моей смерти. Надо написать завещание такое, которое лишило бы их всего, чтобы смерть моя была невыгодна им. Да, завтра сделаю это и объявлю им».
Он хотел заснуть, но мысли не давали ему спать. Он стал сочинять завещание. Надел халат и туфли, подошел к столу и стал писать начерно завещание, в котором он отдавал все состояние на богоугодные заведения. Окончив это, он хотел лечь; но тут пришла ему мысль о лакее, о дворнике. Он сам переносился в душу лакея и говорил себе: «Что, если бы я был бедняк лакей и получал бы пятнадцать рублей жалованья в месяц, и за пять комнат от меня спал бы богач с деньгами, и я бы твердо знал, как я знаю теперь, что нет бога, нет и суда. Что я сделал бы? Я сделал бы, что я сделал с купцом». И на Трофима нашел страх; он опять встал и стал запирать свою дверь, но задвижка не держала, и он, задвинув дверь креслом, привязал его полотенцем к ручке и на кресло поставил кресло, чтобы оно загремело. Только тогда он затушил свечу и проспал так долго, что жена обеспокоилась и пошла отворить дверь. Кресла упали и загремели, Трофим вскочил испуганный, бледный.
«Кто? что? караул!» — даже закричал он и долго не мог опомниться. Ему при пробуждении показалось, что его пришли убивать. Когда он опомнился, то сказал, что он из осторожности загородил, и постарался скрыть свой страх; но сколько он ни старался, с этого дня и домашние и прислуга стали замечать в нем большую перемену. Прежде он бывал весел, бывал и сердит, бывал ласков и добр, бывал и уныл, когда думал о своем грехе. Прежде он одних не любил, других любил, особенно детей — внуков. Теперь же он всегда был одинаков, всегда был молчалив, осторожен, на всех смотрел подозрительно и со всеми, даже с детьми, был одинаково холоден. Завещание сделалось для него главным занятием с этого времени. Долго не мог он сделать такого, какое ему хотелось сделать. Все приказные, которые приезжали к нему за этим делом, не могли угодить ему. Он писал, и переписывал, и переменял. В пище он также стал особенно требователен. Иногда самые вкусные и любимые его кушанья он оставлял, не отведав их, часто отказывался от обеда и приходил в середине стола и брал у сына или дочери или жены начатую тарелку и тогда только ел. Вино он сам покупал особо и держал в своей комнате в шкапу. Делами он стал заниматься меньше; но когда и занимался, всегда скрывал от домашних свои барыши и сколько он получает. Деньги, которые доставляли ему прежде столько радости, теперь только мучали его. Он старался уберечь их от других и чувствовал, что уберечь их нельзя против таких людей без бога, каким он сам был. Он чувствовал, что если все узнают то, что он знал и что знает его сын, что бога и суда нет, то тогда никакие силы не сохранят его. Его убьют, отравят, отнимут состояние обманом или силой. Одно было спасение: не показывать людям того, что он знает, что нет бога и суда, а, напротив, внушать им, что есть бог, что есть суд. И потому еще последняя перемена, которая сделалась с Трофимом после 12-го августа, была та, что он стал особенно набожен, таким, каким еще не был во всю свою жизнь. Он не пропускал ни одной службы, постился все посты, середы и пятницы, не пропускал никогда случая внушать своим семейным, и своим знакомым, и своей прислуге, что есть бог и его закон и что те, которые не будут соблюдать его, погибнут и будут жестоко наказаны в будущей жизни. Он внушал это даже своему сыну, делая вид, что забыл все, что говорил с ним, или что раскаивался в этом.
С самого того срока, 12-го августа, когда он уверился в том, что ему бояться нечего и некого, что бога нет и что теперь ничто ему не помешает жить вполне в свое удовольствие, не только отпали все его удовольствия, но из всех удовольствий сделались мучения. Страх убийства, отравления, обмана, самых страшных преступлений в своей семье и между своими домочадцами не оставлял его. Он подозревал всякого человека во всех самых ужасных замыслах, и боялся, и ненавидел всякого человека, и жену, и сына, и дочь, и всех людей. Даже маленькие внуки его, которых он прежде любил, теперь казались ему злыми зверьками. Ему казалось, что они так же ненавидят его, как он ненавидел людей. Чтобы спасаться от своего страха, он делал не переставая два дела: первое, принимал меры осторожности против всех людей; второе, внушал людям, что есть бог, суд божий. Он считал, что его спасение в том, чтобы уверить людей в том, во что он сам не верил. Состояние его, которое все увеличивалось, уже не радовало, но пугало его. Семейные были его враги. Простых радостей — еды, питья, сна, и тех у него не было. Он во всем подозревал злые против себя замыслы.
Так прожил несчастный Трофим еще более десяти лет. Странности его были всем видны, но страданий его никто не видал. А страдания его были велики. Страдания его были, главное, в том, что жизнь его — он чувствовал — была испорчена страхом, который обуял его, а поправить ее он никак не мог, никак не мог освободиться от страха, а между тем то, чего он боялся, надвигалось все ближе и ближе.
Так промаялся Трофим двенадцать лет, и один раз, придя от обедни и позавтракав у себя в комнате и выпив вина, запертого у него в шкапу, он лег спать и больше не проснулся. Смерть Трофима была внезапная и легкая. Богатый гроб Трофима повезли на кладбище Александро-Невской лавры. За гробом шла толпа знакомых, ездивших на богатые обеды и ужины богача-золотопромышленника. Один проповедник, славившийся тогда в Петербурге даром красноречия, произнес надгробное слово и много говорил о добродетели, благочестии и счастливой жизни усопшего. Никто, кроме бога, не знал о преступлении Трофима, ни о том, какое наказание постигло его с той минуты, как он потерял в себе бога.
Три сына
(Притча)
Дал отец сыну именье, хлеба, скотины и сказал: «Живи так, как я, и будет тебе всегда хорошо».
Взял сын все отцовское, ушел от отца и стал жить в свое удовольствие. «Отец ведь сказал, чтобы я жил так, как и он. Он живет и радуется, и я буду так жить».
Жил так год, два, десять, двадцать лет, и прожил все отцовское именье, и ничего не осталось у него. И стал он просить отца дать ему еще; но отец не слушал его. Тогда стал он задабривать отца и дарить отцу то, что у него было лучшего, и просить его. Но отец ничего не отвечал ему. Тогда сын стал просить прощенья у отца, думая, что он обидел чем отца, и опять просил дать ему еще; но отец ничего не говорил.
И тогда стал сын клясть отца. Он сказал:
— Если теперь не даешь, зачем прежде давал и отделял меня и обещал, что мне будет всегда хорошо жить? Не стоят все мои прежние радости, когда я проживал именье, одного часа теперешней муки. Вижу, что погибаю, и спасенья нет. А кто виноват? — Ты. Ты ведь знал, что мне недостанет именья, а не дал больше. Ты сказал мне только: живи, как я, и тебе будет хорошо. Я и жил, как ты. Ты жил в свое удовольствие, и я жил в свое удовольствие. Себе-то ты больше оставил. У тебя и теперь есть, а мне недостало. Не отец ты, а обманщик и злодей. Проклятая моя жизнь, проклят и ты, злодей, мучитель, не хочу знать и ненавижу тебя.
Дал отец именье и второму сыну и сказал только: «Живи, как я, и тебе будет всегда хорошо». Второй сын уж не так обрадовался именью, как первый. Он думал, что ему так и следует. Но он знал, что случилось с старшим братом, и потому стал думать о том, как бы не прожить все именье так же, как и первый. Он понял одно, что старший брат не так понял слова: живи, как я, и что не надо жить только в свое удовольствие. И стал он думать, что значит: живи, как я. И придумал, что надо, как и отец, заводить все то именье, которое дано ему. И начал заводить вновь такое же именье, как и то, которое дал ему отец.